За столом Шилаев очутился подле хозяйки и напротив Луганина, который немедленно овладел разговором. Шилаев молча разглядывал общество.
Оно состояло исключительно из русских. И, надо отдать справедливость, ничего нельзя было себе представить разнообразнее этой русской колонии. Модест Иванович не любил уединения, каждый день ездил в театр, в клуб, в Casino, в Монте-Карло – и был со всеми знаком. Антонина выезжала меньше, но охотно, и принимала у себя соотечественников, для которых устроила воскресные обеды.
Встретившись на Ривьере, многие лица разных кружков и положений очутились теперь в одном обществе. Несколько писателей, проводящих сезон у берегов Средиземного моря на счет романов, которые еще не написаны; заштатный художник из Рима; молодой человек без определенных занятий, но очевидно небогатый, рыжий, скромный, в веснушках и с лицом, покосившимся на правую сторону; забитый, угодливый, услужливый и бесполезный господин лет пятидесяти с круглым лицом и громадной лысиной во всю голову. Этот последний был московский нотариус, лет десять тому назад тайно покинувший Россию вследствие каких-то скучных историй со своими клиентами. В эти десять лет нотариус испытал немало горьких минут, жил в Париже за Сеной, а то, случалось, ночевал и на скамейках бульвара, питался Бог знает чем – и сделался поэтому необычайно практичным, ласковым и смиренным. В последнее время обстоятельства нотариуса несколько улучшились; он в критическую минуту, с отчаяния, написал повесть о новых веяниях – и послал эти новые веяния в один российский журнал. Журнал, приняв голодную озлобленность нотариуса за принципиальную злобу против «новых веяний» – немедленно и с торжеством напечатал повесть. И возрожденный нотариус имел ловкость на гонорар поехать из Парижа к Средиземному морю, да еще так извернулся, что купил себе галстук и целый костюм из клетчатого шевьота. Теперь он, нисколько не стесняясь, красовался в этом костюме и даже розу воткнул в петельку пиджака.
Дам сидело только две. Одна из них, – брошенная жена какого-то художника, глупенькая и с хорошенькой мышиной мордочкой, – вертелась, звенела своими браслетами и кокетничала с молодым упитанным господином, который приехал проигрывать в Монте-Карло только что полученное наследство. Другая, чисто петербургская дама, была пожилых лет, дурно и дешево одетая, – одна из тех одиноких вдов без детей, главное занятие которых состоит в том, чтобы отыскать и обожать всяких знаменитостей: оперных, драматических, музыкальных и литературных. Счастье такой дамы и цель ее жизни – найти знаменитость в зародыше, с великими трудами и усилиями развить, вознести свое детище – и самой навеки пасть перед ним ниц. Подобное самоотвержение ничуть не хуже, конечно, всякого другого и неизвестно, почему оно не ценится насмешливыми людьми.
Но Шилаева несомненно занимал больше всех Луганин, сидевший против него. Если б не белые волосы, несколько резких морщин на лбу и костыль – никто не сказал бы, что это старик. Модест Иванович рядом с ним казался старше со своим каменным лицом, хотя в действительности был моложе Степана Артемьевича лет на пятнадцать. Луганин ни на минуту не переставал говорить. Он не острил; напротив, слова его были очень просты и даже легкомысленны, как у юноши. Но все, что он говорил, казалось интересным, потому что у него была своя особенная манера придавать словам значение и смысл. На тихий вопрос Шилаева – Антонина отвечала только:
– Степан Артемьевич – мой лучший друг.
После обеда перешли в маленький салон пить кофе. Тетеревович, все время молчавший, вдруг затеял злобный спор о литературе с кривым и рыжим молодым человеком. Стало очень шумно. Павел Павлович намеревался незаметно пробраться в большой салон, а оттуда к двери. Но в эту минуту к нему подошел старик Луганин.
– Что это, вы, кажется, домой собираетесь? – проговорил он.
– Да… уж поздно. Пока доедешь…
– А вы в самом городе живете? На вилле Laetitia – так, кажется?
– Да, завтра у меня день занятой…
– Скажите, а когда вы совсем кончаете с вашими учениками?
– Осенью, я думаю. Осенью младший, Сергей, будет держать экзамен в университет. Старший, кажется, поступает в военную службу…
– Соскучитесь вы, пожалуй, в Петербурге после наших веселых мест, – сказал Луганин. – Петербург – место темное, место неудобное… право, пятнадцать лет тому назад, когда я последний раз видел петербургское небо – оно мне казалось фарфоровым. И солнце там не восходит и не заходит…
– Ну, это мне решительно все равно: я красотами природы много не занимаюсь, – сказал Шилаев, инстинктивно и бессознательно желая скорее показать старику, каков он есть – и, с непонятной враждебностью, вдруг не пожелав нравиться ему. – Если сыт да работаешь – так не все ли равно, светит ли тебе солнце, или керосиновая лампа.
Луганин быстро взглянул на него.
– Ну, уж это вы клевещете на себя, Павел Павлович. Как хотите, не могу поверить, чтобы для вас солнце и керосиновая лампа были эквивалентами. Как же это вы природы не любите?
– Ни люблю, ни не люблю, а просто равнодушен к ней. В жизни, по-моему, так много неизмеримо более важного, что некогда размышлять о любви к природе.
Луганин хотел что-то возразить, но в эту минуту к ним подошла Антонина.
– О чем вы тут рассуждаете? – спросила она.
– Да вот Павел Павлович домой собрался, а я его удерживаю…
– Нет, нет, – торопливо сказала Антонина, поднимая брови (эта привычка делала ее лицо совсем детским). – Нет, ни за что! Все уедут, а вы один оставайтесь у нас чай пить, слышите? Я с вами и не поговорила еще, да и Модест Иванович хотел видеть вас, – прибавила она тише.
Луганин взял ее за руку.
– Ну, а меня вы, конечно, сейчас же отпустите? Секретарь мой дома плачет. Вчера я был болен и не мог работать, так сегодня хочу вечером позаняться.
– Ступайте, что с вами делать! Только помните: во вторник я за вами заезжаю, как было условлено…
– Когда же ко мне, завтракать? Давно уж не бывали. Пожалуйста, Павел Павлович, навестите меня, вот хоть с ними как-нибудь… Большего общества я не принимаю, а друзьям рад.
Павел Павлович поклонился. Через минуту старик ушел. Гости стали разъезжаться, торопясь захватить поезд. К половине одиннадцатого в салоне остался один Шилаев.
– Подождите минутку, – сказала Антонина. – Сейчас подадут чай. А я пойду переоденусь.
Павел Павлович глядел сквозь закрытую дверь балкона на темное ночное небо и черные верхушки деревьев в парке – и думал. Он невольно думал о странном обществе, в которое случайно попал; о странном господине Луганине, который со всей своей простотой бил на оригинальность, как показалось Шилаеву; об Антонине, называющей этого Луга-нина своим другом… А дядя Модест Иванович? Неужели Антонина его любит? Неужели она когда-нибудь могла любить этого каменного господина с вечно неподвижным лицом? В детстве Павел Павлович редко видал дядю Модеста Ивановича. Он за все время раза три-четыре был на хуторе Шилаевых. Потом Павел Павлович слышал, что его двоюродный дядя, Равелин, служит в Петербурге, скрытно и сильно кутит, но, впрочем, по службе идет превосходно. О кутежах Модеста Ивановича в прежнее время даже складывались легенды, по тем смутным слухам, которые долетали в хутора. Впрочем, никто из родственников не любил Модеста Ивановича (близких у него и не было), поэтому никто не огорчился и не удивился, когда Равелин вдруг бросил службу, Петербург, приехал домой и безвыездно засел в своей скверной маленькой усадьбе. Говорили, что у него денег нет, а в Петербурге, кроме того, не оплачены важные долги. Наверное же никто ничего не знал, потому что Модест Иванович решительно никому о своих делах не рассказывал, да и не таким казался он человеком, чтобы рассказывать.
Все это было известно Шилаеву от матери, которая любила писать письма. Но как, почему и для чего вышла Антонина за Модеста Ивановича – Шилаев недоумевал, а теперь, видя их вместе и узнавая ее – он недоумевал еще больше. Неужели она может любить его? И вместе с удивлением – другое неприятное чувство сжало его сердце. Ему не хотелось, чтобы Антонина любила Модеста Ивановича. Пусть лучше будет какая-нибудь роковая тайна, странное стечение обстоятельств… мало ли что! Но пусть она его не любит!..