Выбрать главу

Экзамены идут отлично. Время провожу так же.

Совсем завертелся с NN.

Кокетка первой руки, борьба идет страшная.

За весь год один раз видел Томилину, и то издалека, в театре. Был с ней, кажется, Чаплин. Изящна по-прежнему. Убежал. Еще рано нам встречаться. Елисеева бы хорошо увидать, да его нет в Петербурге. На юге где-то, лечится. Это не уйдет. А по воспоминаниям он умный человек. Хоть и совсем другого склада, а чувствовалось как-то, что он мне по плечу. Мать его в лицо я знаю, симпатичная дама, а недавно познакомился с Андреем Петровичем Шатиловым, ее братом, дядей Александра Елисеева. Шатилов довольно известен, бывший профессор истории, кажется, серьезный, ученый, слывет за чудака – вероятно, потому, что живет один и очень замкнуто. С сестрой, Лизаветой Петровной, впрочем, в больших ладах. Я не нашел в нем ничего странного, разве что рассеян немного. Человек еще не старый, лет сорокадвух-трех, высокий, седые, пушистые волосы и предобрые глаза из-под черных бровей. Человек, видно, умный, жаль, что бросил профессуру и засел в кабинете. О племяннике, Шуре Елисееве, говорил с теплой симпатией. Впрочем, видно, что он слишком добр. – Что это я расписался о Шатилове? Даже опоздал, бегу!

27 мая

Все кончено! Уехал из Петербурга перед последним экзаменом (другие сдал блестяще). Добился своего там, куда ехал, но год потерял. Что, Кэти? Чья взяла?

Стоило ли так дорого покупать несколько безумных – даже не счастливых – мгновений? Раскаиваюсь ли я? Нет и нет! Я сказал себе и ей, что свое возьму, чего бы это мне ни стоило, и взял!

Меня назовут сумасшедшим. Пусть! И все-таки я не поступил бы иначе – таков мой характер, – я не боюсь смелых сумасбродств.

Итак, я, гордость первого курса, – второй год на первом курсе! За меня хлопочут, и сильно, этот пропущенный экзамен я бы мог, шутя, выдержать каждую минуту… У меня везде полные баллы… Э, будь, что будет! Увенчаются хлопоты успехом – отлично; нет – еще лучше. Надо уметь ко всему применяться.

Прощай, дневник, – мало я писал, не было времени. Зато ни одной секунды я не пропустил, а брал, что мог только взять хорошего и веселого от жизни, брал смело и полностью, ведь

Молодость не вернется, Не вернется она!
* * *

На этом обрывался дневник Юрия Ивановича. Последняя строка была написана четыре года тому назад. Теперь, в начале июля, Юрий Иванович, благополучно перейдя на последний курс института и отбыв обязательные работы, отправляется гостить в Лугу на дачу к своему товарищу Елисееву. С Елисеевым он сошелся ближе в последний год.

Юрий Иванович с умилением перебрал листки старого дневника. Потом, тщательно связав их, положил в чемодан: в Луге будет приятно еще раз перечитать милые строки.

Часть вторая

I

На балконе собралось довольно большое общество. Вечер был так хорош, что, хотя давно убрали со стола и самовар, и посуду, никто не уходил со своего места. Но было что-то в этом июльском вечере не зовущее на прогулку. Хотелось сидеть, не трогаясь, и следить, как он, серый, тихий, умирает молча.

Такую бессмысленную и недвижную печаль испытывала Софья Томилина. Она оперлась локтем на перила балкона и смотрела вперед в еще совсем бледный мрак сада. Около нее говорили не очень оживленно, но непрерывно. Софья слышала, не следя за словами, добрый, обстоятельный и монотонный голос Лизаветы Петровны, тетки своего покойного мужа. Она любила Лизавету Петровну, жила у нее последние годы, знала, что Лизавета Петровна обожает ее почти так же, как единственного своего сына Шуру, но ей было теперь невыносимо и горько скучен однообразный голос, и слова, казалось, она все знает, хотя и не слушает. Говорил с Лизаветой Петровной молодой человек в черной венгерке со шнурами. Он стоял, прислонившись спиной к столбу балкона, и слегка ударял хлыстиком по высоким лакированным сапогам. В еще немеркнущем свете заката была совсем ясно видна его фигура, молодая и широкая, даже слишком широкая, почти грузная. Лицо из-под белого козырька фуражки, свежее, полное и довольное, не казалось слишком юношеским; но года выдавала улыбка, порою совсем ребяческая. В ней и во всей манере говорить, с напускной удалью, несмотря на легкое пришепетыванье, чувствовался тот детский милый задор, на который взрослые смотрят с доброй улыбкой и тайным вздохом.

Между тем слова молодого человека были столь серьезны и дельны, что отвечала на них одна Лизавета Петровна.

– Нет, Сергей Павлович, – говорила она. – Что вы мне толкуете! Если вы пропустите время для покупки сена, потом втридорога заплатите!

– Да никогда не заплачу! Пока – у меня свое есть. Мужики это знают и знают, что я покупать буду. Проходит месяц, другой. У них сено лежит. А я половину коров в город отправляю. Сами приходят просить: за что-нибудь возьмите. Тут народ бедный, у редкого за зиму лошадь и корова остаются. Нет, с сеном у меня правило не спешить.

– Какой вы обстоятельный, Сергей Павлович! – произнесла с искренностью Лизавета Петровна. – У вас имение в большом порядке. Брат ведь ни во что не входит?

– Нет, где ему! Два часа до смерти! Он бы только на солнышке посидеть. Болен ведь очень. В городе бы ему давно капут.

Что-то нежное, несмотря на резкость фраз, послышалось в голосе Сергея Павловича, когда он заговорил о брате. Иван Павлович Бологовский, которому и принадлежало Песочное, был действительно болен. Сергей Павлович, или Серженька, как звали его все за глаза, был, напротив, необыкновенно здоров, толст и деятелен и, несмотря на свои двадцать лет, отлично управлял Песочным. Он не кончил корпуса, служить не хотел и терпеть не мог петербургской жизни, которая, как он говорил, ему «уже надоела». Лизавета Петровна, наняв у Серженьки дачу, передала ему, но и за это не сердилась, а невольно удивлялась практичности молодого хозяина и очень его жаловала.

Поодаль, на качалке, сидел Александр Елисеев. Быстро темнело, и его папироска вспыхивала все ярче. Он молчал; небрежная поза выражала не то усталость, не то скуку.

– Вот, Шура, – сказала Лизавета Петровна, – если б тебе дать управлять имением!.. Воображаю, чего бы ты натворил!

– Да я бы и не взялся, – лениво произнес Александр. – Кстати, я не уверен, что и Сергей Павлович такой идеальный хозяин. Для этого нужны опытность, долголетняя практика.

– Нужна любовь к делу, остальное придет. Не слушайте его, Сергей Павлович. Шура бы в своем имении выстроил вместо дач башню под облака и сидел бы на верхушке, пока мужики не свезли бы к себе всю его рожь и овес. Нет, великая вещь – практичность!

– Я этого никогда не отрицал, – по-прежнему с ленивой насмешкой произнес Александр. – Не правда ли, дядя, – обратился он к Шатилову, молча и тихо сидевшему около Софьи, – ведь мы с вами преклоняемся перед практичностью?

Шатилов поднял голову и ответил с серьезностью:

– Не могу сказать, чтоб я преклонялся, но уважаю ее и, пожалуй, больше тебя, Александр. Мне кажется слабостью презирать какое-нибудь человеческое качество только потому, что им не обладаешь.

– О, дядя, что за нравоучения! – равнодушно сказал Александр. – Главное свойство нравоучений – их бесполезность. Это пора бы тебе знать. А я, право, не могу положить жизнь на управление имением только потому, что я этого не умею и не чувствую ни малейшей склонности. Сергей Павлович на меня не в претензии. Каждому свое.

Слова Александра прервал резкий и продолжительный свисток. Полотно железной дороги было недалеко.

– Однако уже девятичасовой поезд идет, – сказал Серженька, молодцевато выпрямившись. – Надо бежать. Дела еще много. Да и брат ждет. Он без меня ужинать не станет.

– Вы, кажется, и спать его укладываете? – спросил Александр.

– Да, совсем в няньку обратился, – с откровенной улыбкой ответил Серженька. – Больной человек.

– Вы, Шура, при вашей непрактичности, никак не могли бы этого сделать, – сказала вдруг Софья, и голос ее неожиданно дрогнул от злобы.

– Каждому свое, – просто произнес Серженька. – Мое почтение.