Наташку Филипп не любил, а она сама как-то ему навязалась. Вначале она ему нравилась. Высокая, худая, смуглая, нос тонкий, лицо строгое. Она в шлифовной рядом с ним работала.
Он ее не обижал, дарил ей много и денег давал.
Но с тех пор, как Филипп увидал Дуню и она вошла в его сердце, – Наташа ему совсем не мила стала.
«И ведь вот, неизъяснимо как! – думал Филипп, идя в шлифовную однажды ранним утром. – Чем она меня, Дуня эта, взяла? И слова-то путем сказать не умеет, из какой стороны глухой, к месту нашему не подходящая – а ведь взяла всего как есть, только о ней и думаю, только увидать бы… Эх!»
Шлифовная была большая четырехугольная зала с окна-мии кругом. Вдоль стен стояли ящики и сосуды с песком, вертелись круглые маленькие жернова, называемые здесь «шайбами». Были тут и станки – на них работали мастера и подмастерья, втачивали стеклянные пробки в горлышки графинов и банок, обрезали рюмки… Рюмки, сложенные в корзины, которые то и дело таскали мальчишки, еще не походили на рюмки: они были без отверстия наверху и кончались закруглением, точно яйцо.
Девушкам давали работу попроще, стояли они по три, потому что каждая вещь должна была пройти три шайбы. Новеньких ставили на чугунную шайбу. Шлифует девушка дно у стакана на чугунной шайбе, поливает ее водой с песком: и дно станет белое. Передаст другой, на каменную шайбу – и дно станет только мутное, последняя шайба – деревянная – донышко сделается чистое и светлое.
Наташа стояла на деревянной шайбе. Она была понятлива, но дело сегодня не спорилось. Филипп работал недалеко от нее. И он задумался. Испортил две пробки, пролил воду. Мастер на него стал косо поглядывать.
Никто не разговаривает. Лица, особенно у женщин, бледные и равнодушно-больные. Лужи воды текут и стоят на полу. Слышен звон разбиваемой посуды, визг стекла и шум вертящихся колес. Хлопают двери. Это мальчишки приносят корзины со стеклом и уносят готовое. И опять визг и бульканье воды, опять, без конца…
Слава Богу, свисток! Двенадцать часов. Все бросили работу, только мастер сердито кончает стакан. Ему платят поштучно.
В темных сенцах Наташа остановила Филиппа.
– Чего тебе? – отозвался он сурово. – Проходи-ка, мне время нету. Штрафные две пробки после обеда втачивать буду.
– Сейчас, сейчас, Филя, я только тебе сказать хотела… Давеча Мирошка Анкундимов опять прибегал на мызу, к управляющему в работницы зовут… Так как скажешь, идти али нет? Мать говорит: иди… От фабричной работы отдохну, а то здоровье-то мое какое… По осени, коли придется, можно опять в шлифовню поступить… А? Филипп? – она держалась за рукав его рубахи и смотрела робкими глазами.
– Что ж? Иди, – сказал усмехаясь Филипп. Но усмешка у него вышла невеселая. – Иди, я в гости побываю, на этой же неделе, коли случится…
Наташа вдруг закрылась фартуком, прислонилась головой в стене и громко зарыдала. Филипп совсем нахмурился.
– Это еще что? Чего ты?
– Знаю я… знаю… я ли тебя не любила… теперь уж не то пошло… не ко мне ты на ту сторону поедешь… Люди-то говорят тоже… а я на мызу пойду, пойду… сама увижу…
Филипп схватил Наташу и с силой повернул ее от стены. Наташа сразу умолкла.
– Так вот как, – сказал он тихо, почти шепотом. – Ты за мной поглядывать идешь… Иди. Только мало ты Филиппа знаешь. Силком его не возьмешь.
Он оттолкнул девушку и вышел вон.
Уже целый час сидит Филипп в кухне, шутит с Олей и Лушей, а Дуни еще не видал. Филипп приоделся, у него клетчатый жилет и визитка открытая. В рубахе он ходит только на заводе.
Наконец стало смеркаться.
– Пора веселой компании пожелать приятных снов, – сказал Филипп, вставая и беспокойно оглядываясь вокруг. – А нельзя ли узнать, где скрывалась Авдотья Луки-нишна?
– Знаем, знаем, по ком сердце болит! – засмеялась Оля. – И весьма вкусу вашему удивляемся. Конечно, кому нравится необразованность…
– Мой вкус при мне и останется, Ольга Даниловна. Напрасно вы себя беспокоите, с нами, мужиками, разговариваете…
– Скажите, пожалуйста! Оля обиделась.
Луша была добрее и сказала Филиппу:
– А ты пойди правой дорожкой к реке, там Дунька белье полоскает. Эка ленивая, до сей поры кончить не может!
Филипп встретил Дуню у самого берега, она возвращалась домой с кучей мокрого белья на плече. Из-под розового платья виднелись крепкие босые ноги. Голова была не покрыта.
Филипп сразу почувствовал, как у него дыханье захватило от радости – и удивился. Никогда с ним этого не было.
– Дунюшка, сердце мое, – тихим голосом начал Филипп. – Я к тебе шел. Как ты мне мила, родная, и я рассказать не могу. Вот как перед Богом – ни жену, никого так, не любил. И словечка еще с тобой не сказал, а уж душу тебе отдал… Дуня, а ты, скажи? Не противен я тебе? Полюби меня, радость!
– Я ничего, – сказала Дуня и улыбнулась. – Я тебя не манила. Ты сам ко мне льнешь.
– Дуня, хочешь гостинцев? Я тебе завтра из лавки всего навезу. А вот тебе пока рубль денег, может быть, пригодится на что-нибудь. Хоть брось да возьми, писаная моя красавица! Приходи завтра в это же время сюда, под липки. Придешь? А, Дуня?
– Чего не прийти? Приду. Ты ласковый да пригожий. Ты меня не обидишь. Гостинцев-то привези.
– Привезу, привезу!
Он, радостный, крепко обнял Дуню, но не поцеловал, и бегом спустился к реке, где стоял его ботик.
Дуня, как только вошла в кухню, первым долгом объявила, заговорив от волнения совсем по-деревенски:
– А девоньки, послушь-ка, что я скажу: Филипп-то мне встретился, рубль денег дал!
– Ну, что ты? Покажи! Дуня показала.
– Ишь ты, подцепила молодца! Смотри, однако, ухо востро держи. Вот дурам-то счастье! Господа бы только не узнали.
– Не узнают, – равнодушно проговорила Дуня.
– Дуня, а Дуня! – нежным голосом начала Ольга. – Дай-ка ты мне этот рубль. На что он тебе? А я завтра необходимо должна рубль денег Андрею в Петербург послать. Дай, Дуня!
– Возьми.
Дуня сказала это просто и даже удивленно: она не понимала, почему Оля так умоляет; коли нужно – так пусть себе и берет.
В середине августа, после дождей, наступили холодные, ясные дни. Особенно холодно бывало ночью. Ни ветерка, поредевшие деревья стоят, опустив листья, круглая луна равнодушно смотрит с морозного неба. Белые, мертвые пятна лежат на лугу и по стенам ветхого дома. Стекла окон тускло мерцают. И кажется, что эта не добрая, мертвая природа – не действительность, а сон, холодный кошмар. Надо уйти в комнаты, зажечь свечи и крепко закрыть занавеси, чтобы не проникнули злые очи луны. Бог с ней, с природой, в такое время! Не друг она человеку.
В кухне ужинали и собирались ложиться спать. Дунька дремала с ложкой в руках. Говорили о том, что скоро и в город ехать, что сначала отправят старую барыню с Теклой Павловной и мальчиков, а потом уж и все двинутся.
Кто-то постучал в окно.
Луша встала и подошла ближе.
– Кто там? Что нужно?
– Это я… – раздался женский голос за окном. – Вышлите мне, пожалуйста, Авдотью. Мне надо ей слова два сказать… Я не войду, некогда…
– Ну-ка, просыпайся, Дунька! – сказала Луша, смеясь. – Иди, Варвара, на расправу. Это ведь Филькина Наташка. Она в работницах на мызе. Разве ты ее не видала? Она сюда приходила.
– Нет, я видала… – протянула Дуня.
– Иди-ка теперь, что она тебе говорить будет. Иди, не бойся.
– Да я не боюсь. Чего ей меня обижать? Она, чай, не барыня.
У Дуни было твердое убеждение, что «обидеть» могут только господа, а свой брат, простой человек, что бы ни сделал – ничего. Не страшно.
На крыльце, белом и тусклом от луны, сидела Наташа, закутанная в большой платок. Лицо ее казалось еще худее и чернее в тени этого платка, надвинутого на лоб.
Дуня вышла даже не покрывшись.
– Здравствуй.
– Здравствуй, – сказала Наташа. И, помолчав, прибавила: