А иногда она серьезно и даже печально рассказывала сама Алексею Ивановичу о том, как она жила у дяди в Мотылях и какой у нее дурной характер.
– Вы вот не поверите, Алексей Иванович, у нас дня не проходило, чтобы какой-нибудь истории не вышло. У дяденьки три дочери, мои сестры двоюродные. И дяденька их так с детства приучил, что они сами в поле работают, сено убирают, в огороде тоже сами. Дяденька косит хорошо. Я же в деревне мало времени жила, только с четырнадцати лет, а до четырнадцати, пока папаша был жив, в уездном городе. Папаша мой тоже священником был. В городе я и училище закончила. Деревенских работ я не знаю, так я по хозяйству была и на сестер шила. Они в поле, а я дома за иголкой. Я, конечно, старалась, только им редко угодить могла. Они наряжаться любят, дяденька в город поедет – столько им всяких материй навезет… И что я ни сошью – все им не ладно. Они мне слово, – а я десять. Лучше бы мне смолчать – а я не могу, характер не такой. Они меня хлебом попрекают, что хлеб-то я ем, а работать не хочу. Господи! да разве я не знаю, что если нужно хлеба, так нужно и работать! Только там – я видела – мне не житье. Здесь другое дело. Здесь меня не попрекают. Я за детьми смотрю, знаю свою обязанность, и меня кормят. Никого я не трогаю и меня никто не трогает.
– И назад домой не хотели бы?
– Что вы, Боже сохрани! Я их душой люблю, и они меня любят, а только у них я не ко двору. Да и дяденька меня больше не примет. Он, как вез меня сюда на место, сказал: «Ты, Ольга, знай, тебе тут будет хорошо, а если не уживешься, значит, сама себя обвиняй, а я тебя больше не приму с твоим характером».
– Да разве у вас уж такой неуживчивый характер? Я не замечал.
– Ах, вы меня не знаете! Я очень, очень дурная! Здесь я боюсь всех, не смею, а то я никому над собой насмешки не спущу, сейчас отвечу. И вот еще, – прибавила она и улыбнулась – это, конечно, и грех, и нехорошо, а только я много ем. Вечером, например, совсем не могу уснуть голодная. Так и припасаю себе хоть корочку на ночь. Поглодаю, тогда засну.
И она посмотрела на Алексея Ивановича виноватыми глазами, точно признавалась в большом преступлении.
– Я вас одного не боюсь, – продолжала она. – Вы со мною сидите, разговариваете. Другие не так. Я, впрочем, ничего и не хочу. Только без вас мне бы здесь куда хуже было.
– Вы славная девушка, Ольга Александровна. И характер у вас исправится, вы не печальтесь. Отчего бы мне с вами и не разговаривать? Я человек – и вы человек, да еще хороший. А ведь хороших людей мало. Правда, Ольга Александровна?
– Нет, что вы! Как мало? Да все хорошие люди! Я – какой там! А вот Настасья Неофидовна, и Егор Васильевич, и папаша ваш, да и дяденька, и сестры – все они хорошие люди! Всех любить надо, а не осуждать.
Последние слова она произнесла как-то особенно серьезно и наставительно.
– Да я не осуждаю, – сказал Алексей Иванович, улыбаясь. – Пусть себе они хорошие. А только если бы все-то хорошие были, так и счастья было бы больше. А где оно, счастье? Одна скука. Никто и не хочет даже быть счастливым. У вас, например, какая отрада?
– Что ж, я часто думаю о том, как жизнь проживу. И на мою долю будет радость. Стану работать. Придется – замуж выйду, может, за хорошего человека. А если бывает порою и горько, и несправедливое случится – так ведь тогда думаешь, что в конце-то концов все хорошо будет, все узнают правду, правда всегда скажется. Надо только помнить, что нельзя шутя дело делать. В жизни все важно, каждая мелочь важна…
– Ну уж извините, Ольга Александровна! Я вот побольше вас на свете жил, а ей-Богу не видал ничего важного. Нет и не может быть его, потому что все проходит без следа, и горе, и радости, и будут они, и пройдут. Станем жить теперешним, настоящей минутой. А что было и будет – не нам принадлежит. Помните, сказано: «довлеет дневи злоба его…»
Ольга Александровна покачала головой, но ничего не возразила.
Проходили дни.
Лида дулась, потому что молодой Затенин против всякого ожидания совсем не гулял с ней и вообще не обращал на нее внимания. Он целые дни бывал с детьми и с Ольгой Александровной.
Лида не могла даже мысли допустить, чтобы толстая, румяная поповна-бонна с красными руками могла понравиться кому-нибудь, и негодовала на Алексея Ивановича скорее из-за детей, чем из-за нее. Впрочем, Лида не сомневалась, что Алексей Иванович капризничает, интересничает, что это только временное недоразумение.
А Ольга Александровна все больше и больше привязывалась к Затенину.
Ложась вечером на свою узенькую постель рядом с кроваткой Бори, она радостно вспоминала все слова, которые говорил ей сегодня Алексей Иванович, и думала о том, как они встретятся и что он будет говорить ей завтра. Она полюбила его потому, что он был ее единственный друг, потому, что он казался ей самым хорошим человеком на свете, и потому, что она никак не могла не любить его.
И Алексей Иванович повеселел. Он не скучал больше. Он часто и с удовольствием думал об Ольге Александровне, радовался их добрым отношениям и нетерпеливо ждал своего товарища Кузьмина. Он познакомит его с Ольгой Александровной, и они превесело заживут все трое. О том, что будет после – он не загадывал.
– Ведь это еще далеко, ведь это еще не сейчас… Что-нибудь да будет…
Один раз Ольга Александровна его удивила.
Это случилось накануне приезда Кузьмина, в жаркий послеобеденный час в березовой роще.
Ольга Александровна сидела на срубленном дереве и разбирала какие-то желтые и малиновые цветы, нарванные детьми.
Затенин лежал на траве около и шалил с Борей. Боря отправился снова за цветами. Ольга Александровна задумалась. Затенин взглянул на нее, и она ему показалась совсем хорошенькой – с красным платочком на голове, с разгоревшимся лицом и нежными, серыми глазами.
Алексею Ивановичу захотелось взять ее за руку – и он сейчас же сделал это.
Ольга Александровна не отняла руки, но видно было, что она удивилась. Затенину показалось, что нельзя остановиться на этом, как-то странно, или надо что-нибудь сказать, объяснить, зачем он это сделал.
– Славная вы моя, добрая Ольга Александровна, – сказал он и почувствовал, что и это не то и как-то некстати. – У меня к вам большая просьба, – торопливо прибавил он, еще не зная, в чем будет состоять просьба. – Большая, большая…
И чтобы показать, что он совсем не стесняясь и совсем просто взял ее за руку, он похлопал по ней своей рукой, хотя на душе у него было почему-то гадко. «Вы исполните мою просьбу, да?»
Ольга Александровна вдруг обернулась к нему и горячо сказала:
– Господи! Я-то не исполню? Да я все для вас готова отдать…
Она остановилась, смущенная. Алексей Иванович также смутился. Он быстро начал о том, что вот приедет Кузьмин, так пусть она с ним поласковее будет, он добрый – но дичится. Что для него, Затенина, это очень важно… Она сказала – да, хорошо, она постарается… Потом стали говорить о том, как славно бы сходить в Мотыли, навестить дядю, с детьми, вместо прогулки…
Через две минуты от смущения Алексея Ивановича не осталось и следа. Он весело болтал, шутил и даже не заметил, что Ольга Александровна почти не слушает его. Она молчала и чувствовала, что случилось неожиданное и нехорошее, – ненужное.
Весь день она была печальна, а ложась спать, не зная сама почему – всплакнула.
Затенин, напротив, редко так был доволен самим собою, так беспечно казался себе счастливым, как в этот вечер.
Не слова Ольги Александровны сделали это: он их забыл, не думал, не заботился… Он был счастлив собой и настоящим. Точно отпало на миг все чуждое, житейское, и ясна была его душа.
Долго бродил он по темным аллеям парка, слушал голоса ночи и смотрел на небо.
«Чего мне недостает? – думал он. – Я молод, здоров, не беден, хочу ехать учиться – еду, передо мной широкая дорога, все меня любят – тут он почему-то смутно представил себе Борю и Ольгу Александровну – и, главное, все счастливы около меня. Да и, в сущности, где несчастные? У меня есть небо, есть звезды и озеро, и ночная прохлада… Теперь мне хорошо, не все ли равно, что будет впереди? И у всех есть такие минуты, такое счастье. О, неразумные люди! Зачем они не хотят понять, что жить – просто, весело и легко!»