Намек на разделение мира на две противоположные части находится в весьма странном при первом прочтении введении, посвященном Вере Шухаевой, которым открывается книга, о соперничестве зайцев и ежа. Примечание автора в записной книжке, где был записан первый вариант этого введения, помогает нам расшифровать его как притчу о “зайцах и е(го) ж(ене)”, то есть о жене Шухаева и зайцах (мужчинах, в том числе и Ильязде, ухаживающих за ней)...
Разделением на два не понимающих друг друга мира объясняется, может быть, и название, которое Ильязд вначале хотел дать циклу, первой книгой которого должна была быть “опись” Парижачьи. Название это — двухъсвЕт намекает, пожалуй, на эти два несовместимых мира. В романе Восхищение (1927—1930) таким же образом разные манеры восприятия скрытого смысла предметов и слов отделяют горцев от людей “с плоскости”. Размышления швеи о том, что видно или не видно за вещами, предвосхищают восприятие героиней Восхищения Ивлитой этого “ума ума”, якобы находящегося за предметами. Они находят свои корни в четвертой заумной драме Зданевича згА Якабы, где старушка Зга (то есть Зда(невич), С. Г. (Мельникова) и неграмматический “именительный падеж” от словосочетания “ни зги не видно”) смотрит на себя в зеркало, откуда друг за другом рождаются “Зга зеркала”, “якобы Зга зеркала”, тогда как сама она становится мужчиной Зга и “якобы Зга”... Кривое зеркало згА Якабы чем-то предвосхищает туманность Парижачьи. Когда один персонаж “описи” (лебядь) сравнивает окружающий мир с расплывчатой фотографией, он употребляет глагол “сдвигать”, который, конечно, намекает на “сдвиг”, лежащий в основе заумной теории “41°”: “Впрочем некоторые фотографы нарочно несколько сдвигают изображение считая, что тогда снимок получается мягче и приятнее” (гл. “12.01”). То же самое слово “сдвиг” употребляет и купчиха, которая, как мы отмечали, является персонажем, близким к лебяди: “Купчиха принадлежала к числу людей считающих, что разрубить — значит развязать. Она, как и все, принадлежащие к ее типу, забывала, что этот экивок, как и множество иных грекоримских, был хорош только своей новизной, только появлением этого приема в среде об экивоке. Этим был силен товарищ Александр, и из всех его подвигов этот несомненно наиболее прославился и вошел в историю народов и в обиход языка именно потому, что он был спиритуален, что он говорил о новой заре. За много лет до христианства в лице Александра древний мир спотыкнулся о гордиев узел. Судьба его была предрешена. Разрубая его, Александр разрубил самого себя. Но в нашу эпоху, где сдвиг, где экивок является элементом доминирующим, бессознательное даже его употребление со стороны людей старающихся из этого круга выйти, совершенно недопустимо...” (гл. “12.59”). В этих размышлениях купчихи звучит эхо разочарованных фраз о зауми, написанных самим Ильяздом после издания лидантЮ фАрам: “В ней идеи книги, шрифта, зауми, доведены до высшего развития и совершенства. Но книга эта мертва. Так как время ее прошло. /.../ Прощай молодость, заумь, долгий путь акробата, экивоки, холодный ум, всё, всё, всё”[3]. В конце книги, когда герои понимают, что они не найдут решения своей проблемы, лебядь произносит слова, которые могли бы служить эпитафией зауми и утопии всёчества: “Так и мы /.../ никогда не вырвемся из рамок нашего времени, нашего круга, нашей жизни, нашей азбуки. Вот почему я думаю, что ничего не сделав за всю эту сумятицу мы ничего и не сделаем” (гл. “14.09”).
3
См. Заумный футуризм и дадаизм в русской культуре. Под ред. Л. Магаротто, М. Марцадури, Д. Рицци. Берн и др., 1991, с. 234-235.