Тонкий сладострастник Мопассан с особенною любовью останавливается обыкновенно именно на процессах раздевания. Мы можем без всякого специального чувства любоваться одетою красавицею; но к живому нагому женскому телу, не уступай оно в красоте самой Венере Милосской, мы нашим воспитанием лишены способности относиться чисто.
Мы стыдимся и не уважаем своего тела, поэтому мы и не заботимся о нем; вся забота обращена на его украшение, хотя бы ценою полного его изуродования.
Бесполезно гадать, где и на чем установятся в будущем пределы стыдливости; но в одном нельзя сомневаться, — что люди все с большей серьезностью и уважением станут относиться к природе и ее законам, а вместе с этим перестанут краснеть за то, что у них есть тело и что это тело живет по законам, указанным природою.
Но это когда-то еще будет. В настоящее время медицина, имея дело с женщиною, должна чутко ведаться с ее душою. Врачебное образование до последнего времени составляло монополию мужчин, и женщине с самою интимною болезнью приходилось обращаться за помощью к ним. Кто учтет, сколько при этом было пережито тяжелой душевной ломки, сколько женщин погибло, не решаясь раскрыть перед мужчиною своих болезней? Нам, мужчинам, ничего подобного не приходится переносить, да мы в этом отношении и менее щепетильны. Но вот, например, в 1883 году в опочецкое земское собрание двое гласных внесли предложение, чтобы должности земских врачей не замещались врачами-женщинами: «больные мужчины, — заявили они, — стыдятся лечиться от сифилиса у женщин-врачей». Это нам вполне понятно; никто из нас не захочет обратиться к женщине-врачу со сколько-нибудь щекотливою болезнью. Ну, а женщины, — решились ли бы утверждать опочецкие гласные, что они не стыдятся лечиться от сифилиса у врачей-мужчин? Это было бы грубой неправдой. Отчеты земских врачей полны указаниями на то, как неохотно, по этой причине, прибегают к врачебной помощи крестьянские женщины и особенно девушки.
В настоящее время врачебное образование, к счастью, стало доступно и женщине: это — громадное благо для всех женщин, — для всех равно, а не только для мусульманских, на что любят указывать защитники женского врачебного образования. Это громадное благо и для самой науки: только женщине удастся понять и познать темную, страшно сложную жизнь женского организма во всей ее физической и психической целости; для мужчины это познание всегда будет отрывочным и неполным.
XVII
Года через полтора после моего приезда в Петербург меня позвал к себе на дом к больному ребенку один железнодорожный машинист. Он занимал комнату в пятом этаже, по грязной и вонючей лестнице. У его трехлетнего мальчика оказался нарыв миндалины; ребенок был рахитический, худенький и бледный; он бился и зажимал зубами ручку ложки, так что мне с трудом удалось осмотреть его зев. Я назначил лечение. Отец, — высокий, с косматой рыжей бородою, — протянул мне при уходе деньги; комната была жалкая и бедная, ребят куча; я отказался. Он почтительно и с благодарностью проводил меня.
Следующие два дня ребенок продолжал лихорадить, опухоль зева увеличилась, дыхание стало затрудненным. Я сообщил родителям, в чем дело, и предложил прорезать нарыв.
— Это как же, во рту, внутри резать? — спросила мать, высоко подняв брови.
Я объяснил, что операция эта совершенно безопасна.
— Ну, нет! У меня на это согласия нету! — быстро и решительно ответила мать.
Все мои убеждения и разъяснения остались тщетными.
— Я так думаю, что божья на это воля, — сказал отец. — Не захочет господь, так и прорезать не стоит, — все равно помрет. Где ж ему такому слабому перенесть операцию?
Я стал спринцевать ребенку горло.
— Сам уж теперь рот раскрывает, — грустно произнес отец.
— Нарыв, вероятно, сегодня прорвется, — сказал я. — Следите, чтобы ребенок во сне не захлебнулся гноем. Если плохо будет, пошлите за мною.
Я вышел в кухню. Отец стремительно бросился подать мне пальто.
— Уж не знаю, господин доктор, как вас и благодарить, — проговорил он. — Прямо, можно сказать, навеки нас обязываете.
Назавтра прихожу, звонюсь. Мне отворила мать, — заплаканная, бледная; она злыми глазами оглядела меня и молча отошла к плите.
— Ну, что ваш сынок? — спросил я.
Она не ответила, даже не обернулась.
— Помирает, — сдержанно произнесла из угла какая-то старуха.
Я разделся и вошел в комнату. Отец сидел на кровати; на коленях его ле жал бледный мальчик.
— Что больной? — спросил я.
Отец окинул меня холодным, безучастным взглядом.
— Уж не знаю, как и до утра дожил, — неохотно ответил он. — К обеду помрет.
Я взял ребенка за руку и пощупал пульс.
— Всю ночь материя шла через нос и рот, — продолжал отец. — Иной раз совсем захлебнется, — посинеет и закатит глаза; жена заплачет, начнет его трясти, — он на время и отойдет.
— Поднесите его к окну, посмотреть горло, — сказал я.
— Что его еще мучить! — сердито проговорила вошедшая мать. — Уж оставьте его в покое!
— Как вам не стыдно! — прикрикнул я на нее. — Чуть немножко хуже стало, — и руки уж опустили: помирай, дескать! Да ему вовсе и не так уж плохо.
Опухоль зева значительно опала, но мальчик, был сильно истощен и слаб. Я сказал родителям, что все идет очень хорошо, и мальчик теперь быстро оправится.
— Дай бог! — скептически улыбнулся отец. — А я так думаю, что вы его завтра и в живых уж не увидите.
Я прописал рецепт, объяснил, как давать лекарство, и встал.
— До свидания!
Отец еле удостоил меня ответом. Никто не поднялся меня проводить.
Я вышел возмущенный. Горе их было, разумеется, вполне законно и понятно: но чем заслужил я такое отношение к себе? Они видели, как я был ним внимателен, — и хоть бы искра благодарности! Когда-то в мечтах я наивно представлял себе подобные случаи в таком виде: больной умирает, н близкие видят, как горячо и бескорыстно относился я к нему, и провожаю меня с любовью и признательностью.
— Не хотят, и не нужно! Больше не пойду к ним! — решил я.
Назавтра мне пришлось употребить все усилия воли, чтобы заставить себя пойти. Звонясь, я дрожал от негодования, готовясь встретить эту бессмысленную, незаслуженную мною ненависть со стороны людей, для которых я делал все, что мог.
Мне открыла мать, розовая, счастливая; мгновение поколебавшись, она вдруг схватила мою руку и крепко пожала ее. И меня удивило, какое у нее было хорошенькое, милое лицо, раньше я этого совсем не заметил. Ребенок чувствовал себя прекрасно, был весел и просил есть… Я ушел, сопровождаемый горячими благодарностями отца и матери.
Этот случай в первый раз дал мне понять, что если от тебя ждут спасения близкого человека и ты этого не сделал, то не будет тебе прощения, как бы ты ни хотел и как бы ни старался спасти его.
Я лечил от дифтерита одну молодую купчиху, по фамилии Старикову. Муж ее, полный и румяный купчик, с добродушным лицом и рыжеватыми усиками, сам приезжал за мною на рысаке; он стеснял и смешил своею суетливою, приказчичьею предупредительностью: когда я садился в сани, он поддерживал меня за локоть, оправлял полы моей шубы, а усадив, сам садился рядом на самом краешке сиденья. Дифтерит у больной был очень тяжелый, флегмонозной формы, и несколько дней она была на краю смерти; потом начала поправляться. Но в будущем еще была опасность от последифтеритных параличей.
82
Что проку в голом дикаре? // Когда мне приходится любить, // я предпочитаю лишь кое-что снимать с себя