Я молчал.
– Значит, что отец там и мать запретили, до этого нам дела нет? Я сам себе теперь хозяин, а? так? Первый порыв – что там о других думать? Пускай там мать в грязи мокнет, пускай там все… Нам-то какое дело?
Он положил карандаш и заходил по комнате.
– Ну, полюбуйся теперь, послушай поди, как мать от боли стонет… А мы зато Мельникова поросенка от потопления спасли! – горько усмехнулся он.
Я все молчал. Папа тоже замолчал, продолжая ходить по комнате. Потом снова заговорил, словно рассуждая сам с собою:
– То есть, чтоб до того увлечься, чтоб до того все забыть! Хоть бы немножко, хоть немножко подумать о том, что делаешь! Первый порыв, какой-то сумасшедший, безумный порыв! Хоть бы ты о том подумал: что бы ты там помог – ты, ребенок еще! Ведь там сильные, здоровые мужики были! Ну, а хорошо было бы, если бы ты простудился и схватил тиф? Пролежал бы три месяца, от товарищей отстал бы, и пришлось бы на второй год оставаться в том же классе. Да еще слава богу, если бы только тиф. Ну, а если бы ты утонул? Тебе наше горе, наши слезы нипочем?
Он остановился передо мною.
– Друг мой, не забывай, что ты у нас один. Мы с матерью – старики, не сегодня-завтра умрем, – на кого сестры останутся? На тебе, брат, лежат священные обязанности, и ты не имеешь права относиться к ним с легким сердцем.
Папа совсем успокоился; голос его звучал все мягче и ласковее. Но странно: чем дальше, тем быстрее улетучивалось во мне то настроение, в каком он меня застал. Что-то тяжелое и неприятное стало шевелиться у меня в душе.
Папа сделал движение; он, кажется, хотел обнять меня и поцеловать, он, кажется, ждал, что я выражу раскаяние. Я переступил с ноги на ногу, поднял глаза – и вдруг почувствовал, что непроизвольно, неожиданно для меня самого в них вспыхнул холодный, злой огонек.
Я быстро метнулся взглядом в сторону и закусил губу. Не знаю, заметил ли что папа. Он ласково положил мне руку на плечо и сказал:
– Ну, так не будем же, голубчик, ссориться с тобою; пожалуйста, только чтоб этого вперед никогда не было. Я понимаю, ты поступил так не от злого сердца; но думай же хоть немножко над тем, что ты делаешь.
– Я не виноват! – вдруг угрюмо буркнул я, не поднимая глаз.
Папа опустил руку.
– Не ви-но-ват?
Я стоял все так же насупившись и закусив губу. Изменившимся голосом папа спросил:
– Ты себя, Митя, не считаешь виноватым?
– Нет.
– Ах, тогда другое дело! Тогда, разумеется, другое дело. В таком случае и разговаривать не о чем.
Он повернулся и вышел из комнаты.
Я неподвижно стоял. Совершилось что-то невероятное, ужасное, чему даже нельзя подыскать имени… «Не виноват!» Неправда, я был виноват, я чувствовал себя виноватым. Какой-то бессмысленный, самому мне непонятный порыв вырвал у меня это грубое «нет!».
Я медленно спустился вниз и через сад ушел в поле.
В голове было смутно, сердце мертвым комком висело в груди. По золотистой ржи, не глядя на меня, тихо бежали волны; васильки чуждо синели над межою; и чуждо звенели в небе жаворонки. Я взглядывал на свой поступок со стороны, и мне казалось невероятным, чтоб я мог его совершить. Вдруг словно что осенило меня.
Господи, да чего же я! Идти скорей, сказать, что я сам не знаю, как это вышло, попросить прощения…
«Нет!» – раздался в душе негодующий голос.
И то же злобно-упрямое чувство, как тогда, разом охватило меня…
Я воротился домой поздно вечером, когда заря догорела и работники проехали на ночное.
В саду перед домом я остановился и заглянул в окно. В зале ужинали. Слышен был звон ножей и ложек, тихий говор. Мне видно было папу, сидевшего у самого окна, спиною ко мне. Я стал ждать. Наконец задвигались стулья, папа встал. Сестры подошли к нему прощаться. Он перекрестил их и перецеловал.
Я почувствовал, что все время упорным, злобным взглядом слежу за папою. Страшно мне стало, это к нему такое чувство!
В зале стихло. Я подождал и стал осторожно пробираться к себе. Но мама еще не спала. Когда я проходил по коридору, она окликнула меня. Делать было нечего, я собрался с духом и вошел, стараясь не смотреть ей в глаза.
Она лежала в постели с обложенною подушками, забинтованною рукою; мне показалось, что лицо ее за этот день похудело, а глаза стали больше.
– Слушай, Митя… – начала она. И пристально глядела на меня.
Я смотрел в сторону, но чувствовал на себе ее взгляд, печальный и долгий. Она помолчала.
– Ты, конечно, попросил у папы прощения? Я прикусил губу и насупился.
– Нет.
Мама молча и внимательно смотрела на меня.