И вот наконец пришел последний день. Папе нужно было выезжать к поезду около десяти часов вечера. С раннего утра все в доме стало вверх дном. Липатьевна переносила из прачечной в залу выглаженное белье. В спальне, под маминым наблюдением, горничные укладывали чемоданы. Афиноген смазывал на дворе тарантас. Папа отдавал последние приказания старосте.
Я просидел у себя наверху весь день. Ни к завтраку, ни к обеду я не вышел. Мне страшно было идти вниз: там все должно было решиться. И я старался оттянуть эту минуту. Внизу ходили, кричали. Я прислушивался, как вор, боящийся, чтоб его не накрыли.
Часов в восемь вечера я собрался с духом и спустился в залу. Все были заняты, и на меня никто не обратил внимания. Я молча остановился у окна. Мимо меня проходили, но никто как будто не замечал меня, словно я был вещью вроде стола или стула, на который странно оглядываться. Я стоял уже с полчаса.
«Час, другой, – и придет минута…» – вдруг мелькнуло в голове.
И мне стало ясно, что минута эта не пройдет мимо. До тех пор я просто ждал ее, теперь я всем существом почувствовал ее неизбежность. Ведь это вправду будет, и не когда-нибудь, а вот сейчас, теперь… Уже к десяти часам все решится; теперь восемь… В эти два часа…
Я прошелся по зале и опять подошел к окну. Сердце замирало от ужаса, злобы и отчаянной решимости.
«Господи, скорее бы!.. Пускай будет что будет, только скорей, скорей…»
Жук влетел в раскрытое окно, за рекою засветился огонек. Сад был еще полон стрекотаньем и чириканьем, но в ясном воздухе уже разливалось что-то задумчиво-тихое, молчаливое. Не шевелились деревья, река чуть зыбилась. И меня поразило, как все кругом торжественно-спокойно. Умереть бы теперь, – именно теперь же, не дожидаясь ничего…
В передней кто-то кашлянул.
– Барин, поди сюда! – услышал я голос Власа. Я вышел.
– Поди позови ко мне папашу. Совсем из головы вон! Позабыл его про слеги новые спросить. Скажи, что Влас, мол, пришел.
У меня в горле задрожал смех: слеги какие-то! Будто в этих несчастных слегах теперь дело! Папа стоял перед конторкою и перебирал бумаги. При моем входе он быстро поднял голову и впился в меня глазами.
– Папа, там Влас пришел, просит тебя на минутку.
– Что? – крикнул он плачущим голосом. Я робко повторил:
– Влас тебя спрашивает. Про слеги новые. Папа отвернулся и стал рыться в бумагах.
– Хорошо… Сейчас…
Я ушел. В зале уж накрывали ужинать. Николай, со связкою веревок в руках, прошел в мамину комнату, бережно ступая по полу неуклюжими сапогами. Я вышел на балкон и присел на ступеньку. Теперь у меня ничего не было в душе, – была пустота без чувства, без мысли. Как будто мою голову приложили к плахе.
Подали ужинать. Молча все сошлись. Молча и ели все, ни на кого не глядя. Та холодная, тоскливая тяжесть, которая ощущалась всю эту неделю, когда нам приходилось быть вместе, теперь достигла крайней степени. Наконец отужинали. Папа снова ушел к себе.
– Финаге-е-н!.. Лошадей запрягай! – услышал я на крыльце визгливый голос Липатьевны.
Не знаю, откуда у меня взялась смелость: я пошел к маме. Николай увязывал последний чемодан. Покончив с ним, он сложил все в углу один на другой и ушел.
– Митя, – услышал я тихий, дрожащий голос. Мама смотрела на меня долгим, пристальным взглядом, словно подзывая к себе. Я сделал к ней два шага.
– Митечка! Попроси у папы… прощения… – сказала она и вдруг, всем телом наклонившись вперед, тихо, беспомощно заплакала.
Я остолбенел. Новая, дотоле никогда мною не слыханная нота звучала в ее голосе: то безвольная рабыня плакала, вымаливая у грозного господина хоть каплю сострадания.
– Посмотри на папу… Ведь он в эту неделю… на десять лет постарел, – еле проговорила она сквозь рыдания.
Что-то до крайности напрягшееся вдруг словно оборвалось во мне.
– Мама!.. Я… пойду… – сказал я, задыхаясь, и, высвободив руку, медленно пошел из комнаты.
Как будто чужая, посторонняя душе сила вела меня, не спрашивая, хочу ли я идти, нет ли. Перед папиной дверью я на минуту остановился. Та же сила толкнула меня вперед. Я вошел в кабинет.