— Чуть не сдох, братцы… Чуть не пропал…
Антон уж на коленях перед ним, гладит его по голове, душевно говорит:
— Ни-и-че-го-о… Ишь ты как… а?
Туман начал подбираться, сгущаясь в рваные, тянувшиеся понизу, плоские облака. Только в логах, где мочежины, он густо и надолго залег белым молоком.
Сквозь сонные вершины пробрызнули лучи восхода. Раздвинув ласково туман, они упали на корявый ствол распластавшегося над бродягами кедра. И полилось и заструилось небесное золото, закурились хвои, замерцали алмазы ночных рос. Всеми очами уставилась тайга в небо, закинула высоко голову, солнце приветствует, тайным шелестит зеленым шелестом, вся в улыбчивых слезах.
Благодать золотая на мир опускается, млеет тайга. Пойте, птицы, выползайте из нор, гады ползучие и кусучие, — грейтесь на солнце: солнце пожрало тьму. И ты, медведь-батюшка, иди гулять, иди: вон там холодная речка гуторит, вон там в дупле пчела пахучий мед кладет. Пойте, птицы, радуйтесь, славьте яркое солнце! Хозяин лесной, а ты не кручинься, — сгинь, сгинь! — иди в болото спать, ты не печалуйся: над тайгой солнышко подолгу не загащивается.
Пред сосной, в тени, бьет Антон земные поклоны, умиленно взглядывая на медный, прислоненный к стволу, образок. Лехман с Тюлей все еще у ключика полощутся, Ванька чай кипятит.
Все зашевелились, к котелку примащиваются, расцвели все на солнце, зарозовели. Ожил и пришелец. Он улыбался, чашку за чашкой пил с сухарями чай: он неделю ничего не ел, вот белку третьего дня убил, пробовал — невкусно, душа не принимает, порох кончился, спички кончились, без огня — смерть.
Бродяги его не расспрашивают, неловко. Сам стал рассказывать, как еще раннею весной из дома вышел. Он в тайге сколько раз хаживал, тайга ему знакома: то по солнцу идет, то по приметам. На пятнадцатые сутки, когда уж хотел домой идти, стал через речку по буреломине переходить, да и оборвался. Вода сразу обожгла, ножом резанула, а ночью холод ударил, иней пал. Простыл, свалился, сколько дней без памяти лежал — не знает. А пришел в чувство — во всем теле слабость, и соображение изменило, и нюх пропал сразу как-то, вдруг. С этого и началось. Бродил-бродил — не может как следует утрафить, все возле речки кружится. Нашел переход через речку, ту самую лесину отыскал, — переполз кое-как на карачках, шел, шел, шел — тайга. Все места одно с другим схожи до крайности: листвень, ель, сосна, кедр, кедр, а вверху — небо с овчинку. Солнце в это время не показывалось: целую неделю морока стояли, весенние дожди выпадать начали. Что тут делать? Он в одну сторону, он в другую — нет, чует, что закружился окончательно. Глядит: опять к той — проклятой — лесине вышел.
— Тьфу! Сел под елью, с досады слезы покатились. Три заряда у меня осталось. Эх, думаю, трахну в рот. Представил себе это: вот я, молодой, сильный, кругом сосны шумят, птицы, цветы… и вдруг… Нет, думаю… еще рано…
Антон, вскинув брови, набожно перекрестился и жалеющим взглядом уставился на пришельца.
Все выше и выше вздымалось солнце. Туман исчез, и тайга ярко-зеленым живым морем вновь охватила сидевших у костра людей.
Каша упрела хорошо, обед был сытый.
— Ну что ж, товарищи, как? — спросил Лехман, засовывая за голенище бродней тщательно облизанную ложку. — Дальше пойдем али как?
— Я не могу, я очень утомился…
— Ну, так чо! — весело воскликнул Лехман. — Тогда, робята, давай отдыхать седни… Куда спешить!
Ванька, насвистывая плясовую, на рыбалку отправился. Пришелец лежал, закинув за голову руки, глядел в небо. Дед корзину из молодых веток плел, Антон сидел возле него и чинил шапку.
Тюля так налупился каши из украденной крупы, что брюхо барабаном вздулось. Он, самодовольный, подполз к пришельцу и ядрено заулыбался:
— А ты, мил человек, женат?
— Женат.
— А ты из каковских?
Тот покосился на него, сказал:
— Я политический.
Тюля в ответ боднул головой, вскинул брови, крепко зажмурил глаза-щелочки, пошлепал, втягивая воздух, толстыми губами и принялся чихать:
— А я… ч-чих… а я… расейский… Ачих-чих! Тьфу!
— Эк тебя проняло!.. — крикнул дед.
— Ччих! Комар… комар в ноздре… Дык спалитический?
— Да.
— Ну, стало быть, земляк… — еле переводя дух, заключил Тюля и вновь, под общий смех, на все лады принялся чихать: он ползал враскорячку по земле, неистово тряс головой, таращил на смеющегося Лехмана глаза и, весь багровый, грозил ему веселым кулаком.
Потом вдруг вскочил.
— Ах, обить твою медь! — и опрометью бросился в кусты.
Лехман, повалившись на бок, закатился громким хохотом: