— Самоход, так твою так! — вскипел Ванька. — Лапотон! Удивительнай губерни…
— Ну, будя… Брось… — мирно сказал Тюля.
Он лизнул мясистым красным языком «цигарку», покрутил ее грязными пальцами и почтительно подал Ваньке:
— На, не серчай!
Ванька ублаготворенно улыбнулся.
Тюля достал измызганную колоду краденых карт и, растирая уставшие от хохота скулы, начал сдавать.
— Эй, святы черти! А ну-ка, игранем.
Костер прогорал. Щепы мало тепла давали, сруб был без крыши, становилось холодно.
Натаскав топлива, Антон ушел в лес, выбрался к берегу реки и сел на пень.
Тихо кругом было. В небе стояли лучистые звезды, а на речке закурился туман.
Антон становится на колени и начинает молиться, произнося громко жалобные слова. Молитва не утешает, радостных слез нет. Вспоминает грехи свои, вспоминает Любочку, товарищей, брата, всех врагов, хочет всех обнять, простить, — но все не так выходит, не по-настоящему, не сердцем молится — устами, а сам о другом думает, говорит слова и не может понять какие: душа другим занята, другое видит, неясное и расплывчатое. Вот оно надвигается, как из-за гор туча, гнетет.
— Богородица, — шепчет Антон и стукает лбом в землю.
И долго лежит, прислушиваясь, не готова ль к слезам душа.
Политик спит, а те трое играют в карты. Ванька всех удалей орудует. Ему карта валом валит. Дед сердится, Тюля тоже. А Ванька всякий раз, как только дед опасливо клал на кон карту, широко замахнувшись и крякнув, бил своей.
Тюля играл вяло, путал масти, валета называл «клап», даму — «краля».
Ванька острил над ним:
— Эй ты, шестерки козыри!.. Сдавай.
Ванька целую кучу медяков выиграл. Тюля из своих лохмотьев все вытаскивал зашитые пятаки, гривенники и двугривенные и смотрел с тоской, как Ванька складывает медяки стопочкой, а серебро за щеку, в рот.
— Портки заложил, рубаху в гору! — крикнул весело Ванька, ставя карту.
— Бита! — с размаху хлестнул дед тузом.
— А у меня фаля! — подпрыгнул Ванька, показав даму пик, и загреб все деньги.
В это время выросла над срубом чья-то голова в шапке и торчащий ствол ружья.
— Здорово, — сказала голова.
— Здорово, — ответил за всех дед. — Ты что, пастушок, что ли?
— Да…
— Сколько получаешь?
— Сколько получаю, столько и пропиваю…
— Х-хе… удалой ты парень, — пошутил дед. — Залазь к нам: гостем будешь…
Голова дрожащим голосом спросила:
— А вы, дяденьки, откедова?
— А тебе пошто? — осведомился Тюля.
— Да так, за всяко просто…
Дед набил ноздри табаком, чихнул и насмешливо сказал:
— А мы с Тихоновой горки, где пень на колоду брешет…
— Та-а-к, — протянула, что-то соображая, голова.
Антон подошел. Разговор начался за срубом.
— Мы, милый, ничего. Вот переночуем, да завтра к вам придем. В бане бы помыться надо. Вша одолела.
— Та-а-ак… — еще раз протянула голова.
— Мы, миленький, люди тихие, мы…
Голоса удалялись. Наконец замолкли.
Антон проводил хромого Семку до поскотины и дорогой всячески старался расположить парня к товарищам.
Приперев покрепче ворота изгороди, Семка заковылял домой. Не доходя с версту до деревни, он уже слышал, что праздник в разгаре. Колыхались отзвуки песен, пилила гармошка, кто-то «караул» орал, взлаивали собаки.
Под кустом у дороги Семка услыхал шепот:
— Миленочек ты мой, родименький ты мой…
Чмок да чмок.
«Это ничего», — думает Семка и хромает дальше, вздыхая и поторапливаясь.
А в деревне содом.
Обабок, связанный, давно взаперти сидит. Он Тимохе-звонарю глаз подшиб да в чьей-то избе рамы оглоблей высадил:
«Вот как у нас. С праздничком!»
В дальнем конце свалка начинается.
— Вас надо, окаянных, глушить! — грозно враз кричат Мишка Ухорез и Сенька Козырь, надвигаясь на Федота.
— Кого?
— Тебе, мироеду, только под ноготь попади, — раздавишь!
— Ну, и проваливай!
— Даешь или не даешь?!
— Нету, вся…
— Говори — дашь, нет?! — взмахнул колом Козырь.
Федот ахнул, отскочил и со всех ног бросился в проулок.
Придурковатый Тимоха сидел пьяный на завалинке и прикладывал к подбитому глазу старинный сибирский пятак с соболями. Пришло ему желание часы отбить, встал, девять прозвонил, опять сел и затянул песню.
— Врешь! — говорит кто-то через дорогу. — Разве девять? Скоро петухи запоют!
Тимоха поднялся и еще добавил два удара.
— Два… шестой, — шамкает столетний, лежа на печи. — Я бы еще пососал… Эй, да-кось… Винца-то… — бормочет он.