Я с иронической улыбкой поблагодарил его за желание.
Еще кто был за столом? Наливки из всех растений, оканчивающих ягодою свой цвет, старое французское и – place au grand’homme[123] – шампанское, которое лилось не по-столичному в узенькие бокалы, а в стаканы, и пребольшие.
Наконец, пережил я обед. Все торопливо бросились за карты, кроме доктора, который свято исполнял однажды возложенные на себя гигиенические правила: должен был после обеда 25 минут ходить по горнице для пищеварения.
Я обнял хозяина, который с искреннею добротою пожелал мне счастливого пути, и вышел на улицу, улыбаясь и приводя на память все пустые разговоры, которых был свидетель. Время было хорошо; хотелось походить, и я отправился на бульвар, идущий от Московской заставы до Сибирской. Бульвар этот превосходен; обхватывая полгорода с наружной стороны, он простирается версты три; огромные толстые березы, прямые и ветвистые, отделяют его с одной стороны от города, с другой – от обширного поля, и чугунные заставы, как черные, колоссальные латники, стерегут его с обеих сторон. Скупа природа того края: зелень едва виднелась и кой-где вешние цветы – бледные, слабые недоноски, долженствующие умереть от холодных утренников. Несмотря на это, какой-то человек гербаризировал. Тотчас узнал я вчерашнего незнакомца и пошел к нему. Он так был занят своей работой, что долго не замечал меня. Я взял его за руку, и он с видом сильной радости сказал, оборачиваясь:
– Итак, мне еще суждено видеть вас! Благословляю нашу вчерашнюю встречу. Вот уже два года не слыхал я человеческого голоса, а вчера ваши слова, как симфония Бетховена, как песнь родины, пробудили мою душу. Вы помирили меня с людьми, высказывая чувства, которые бились и в моей груди… Два года… много времени… и все чужое, кроме природы; мы с нею вдвоем и понимаем друг друга. Как звучен язык ее и как утешителен! Я всякий день бываю на этом поле, я люблю его. Мы старые знакомые; вот этот монтодон уже третьего дня распустился, и два раза виделись мы; люблю природу; говоря с нею, я отвык от человеческого языка… а вы мне напомнили его. Прелестен и он, когда выходит из самого сердца, когда не запылен…
Он приостановился.
– Вы, верно, много страдали, – сказал я, – верно, очень несчастны?
– Да, я много страдал, но не несчастен. Несчастны они в своем счастии, а мы счастливы! С гордостию смотрю я на душу мою, всю в рубцах от гонений и бедствий, – ибо совесть моя чиста, ибо я, как воин, ни разу не бежал с поля несчастия. И вот я заброшен сюда и без куска хлеба, и все тот же, как был. Они ничего не отняли у меня – душа осталась. Да неужели вы не чувствовали особой сладости страданий высоких, страданий за истину? Правда, иные минуты доводят до отчаяния. Я помню, когда меня оторвали от моей жены во время ее родов и как она одна, без помощи служанки, покинутая всеми, мучилась смертельною болезнию. Холодный пот выступает, когда вздумаю… Но бог печется об несчастных – она выздоровела; теперь я без куска хлеба, а был богат; бедность гнетет иногда; но душа стала выше этих предрассудков. И можно ли за одно чистое, святое наслаждение созерцательной минуты взять целую жизнь, спокойную и безмятежную, этой толпы, которую ничто не греет, ничто не влечет?
Часто сажусь я вот на этой горе и перебираю жизнь мою. Как ярко напечатлены в памяти минуты поэтических восторгов, когда душа, вырываясь из цепей, парила; эти минуты светят, подобно фаросу, по болотистому пути жизни. А мгновения, когда я услышал первое слово любви – это мощное слово, которое одно может пересоздать человека… не выкупили ли они вперед все несчастия?..
В 16 лет схватила меня волна и умчала, крутя, в какой-то bufera infernale[124], и я, подобно моряку, приставшему на бесплодный утес, вспоминаю все бури, все волны, бившие о мой корабль, и благодарю провидение, что спасло меня, забывая потери. «Счастие» – слово без смысла в нечистых устах толпы. Для чего счастие человеку, одаренному душою высокою, которая внутри себя найдет блаженство? И когда же были счастливы становившиеся выше узких рам, которыми сковались ничтожные люди? Птицы небесные имеют гнезда, и лиса взвела убежище, но Сыну человеческому негде главы преклонить. И разве он счастием манил учеников, разве счастие оставил им в наследство? Нет, крест! И с радостью взяли они это наследство и понесли крест его. Никогда человек в счастии не узнает всей глубины поэзии, в его душе лежащей, но страдания, вливая силы, разверзнут целый океан ощущений и мыслей. Когда Дант был в раю – торжествуя ли в своей Firenze[125] или будучи в ссылке, «испытывая горечь чужого хлеба и крутизну чужих лестниц»? Иной всю жизнь провел бы, не зная сокровенных областей души своей, и она не вышла бы из своей кризалиды, – так искусно толпа умеет подавить, задушить чувство даже в другом. Но его поражает несчастие, и душа вспорхнет, отрясет прах земной, возлетит к небу.
Одна мысль: я перенес это – исполняет гордостью и наслаждением. Человек, не согнувший выю свою перед обстоятельствами, выдержавший твердую борьбу с ними, может сознать свое достоинство и посмотреть на людей тем взором, которым смотрел Марий с развалин Карфагена на Рим и Наполеон из Лонгвуда на вселенную. Да, одна мысль эта достаточна, чтоб вознестись над толпою, которая так боится всяких ощущений и лучше соглашается жить жизнию животного, нежели терпеть несчастия, сопряженные с жизнию человека…
Слова незнакомца нашли отзывный звук в моем сердце. Долго говорили мы. Наконец, пора мне было собираться в дорогу.
– Вам не нужно советов, душа ваша не померкнет, – сказал он.
– И если она изнеможет, – возразил я, – под ударами судьбы, придет в отчаяние, я вспомню вас и покраснею своей слабости.
Он плакал.
– Зачем вы едете? Я останусь опять в моем одиночестве, здесь сердца холодны, как руды их Уральского хребта, и так же жестки. Но сладостно будет мне воспоминание нашей встречи.
Я бросился в его объятия и не мог вымолвить слово благодарности. Он снял чугунное кольцо с руки и, подавая мне, сказал:
– Не бросай его, ты молод, твоя судьба еще переменится, страдания не подавят твоей души. Но ты, может, будешь счастлив… Тогда береги свою душу, тогда, взглянув нечаянно на это кольцо, вспомни наш разговор.
Я был тронут до крайности, взял его кольцо, отстегнул запонку с своей груди и молча подал ему.
– Со мной до гроба, – сказал он.
Мы расстались, и более я никогда не видал его.
Через час кто-нибудь из гуляющих по тому же бульвару мог видеть быстро промчавшуюся коляску на почтовых, с лихим усачом в военной шинели на козлах, который, беспрерывно поправляя пальцем в своей трубке, погонял ямщика.