— А то ты думаешь тебе оставлю.
— Хоть бы лапку заднюю, посмотреть, что в ем за скус.
— Скус-то, брат, обыкновенный, утиный. Ну, и здоровый, идол, — фунтов восьми!
— А вешал-то на каких весах? На аптешных?
— Ты не ерунди, я ведь правду говорю, сам диву дался.
— Что ж, и я вот щуку вчерась пымал… Фунтов тридцать щука.
— Ишь ты? Это ты уж, должно, врешь, — усомнился фельдшер. — Чем поймал-то?
— Бреднем поймал, чем же ее, таку махину?
— Пожалуй, что бреднем выцапывают и похлеще.
— Да хлеще-то куды уж? Отец Никон и тот сажени на две руки распял, глазам не верил.
Заслышав голос фельдшера, Никишка высунулся из избы. Он только что доел вчерашнюю рыбу и теперь жевал хлеб. Ему нравилось, когда приходил фельдшер, потому что он усердно говорил с ним о болезни. Никишка понимал, положим, что фельдшер говорит больше наобум, чем действительно что-нибудь знает, но он его успокаивал, утешал, и Никишка это ценил.
— Здравствуй, Абрам Иваныч, — протянул он фельдшеру узкую ладонь.
— А! И ты объявился! Давно с богомолья пришел? — спросил Абрам Иваныч.
— Да вчера только, — застенчиво улыбнулся Никишка.
— Это не тебя ли отец-то поймал? Говорит, щуку в тридцать фунтов… В тебе ведь как раз тридцать? — лукаво подмигнул на Фому фельдшер.
— Нет, правда, фунтов десяти щуку пымали, — ответил Никишка.
— А тебя спрашивают, — шутя осерчал Фома.
— Так, значит, полпудика скинешь? — обратился к Фоме фельдшер.
— Ты с черныга-то фунтов восемь скости, тогда уж и я, — отшутился Фома.
Никишка увязался идти на охоту вместе с Абрамом Иванычем. Ему хотелось поделиться впечатлениями с новым человеком и попросить совета насчет одного решения, которое прочно засело в его узкой голове.
В глубину леса вела слабо утоптанная тропинка, а по бокам ее, между высокими прямыми березками, приютившись около корней и кочек, мягко чернела вода. Место было торфяное, низкое.
Фельдшер юрко шел впереди, а сзади него, еле поспевая за ним, в хлопающих опорках, плелся Никишка.
— Место здесь низменное, Абрам Иваныч, сам видишь, — говорил, задыхаясь от ходьбы, Никишка. — Сырость здесь, воздух тяжелый, как не болеть? Поневоле заболеешь… Да и река близко… С реки тоже тянет… Мга, туман… От лесу темень всегда.
— Что и говорить! Больному здесь крест, и толковать нечего, — поддакивал фельдшер.
— Был это я в Киеве, — продолжал Никишка, — вот где рай-то, вот где теплынь! Красивое место!
— Киев-то! Еще бы! Сказано — мать городов русских.
— Хорошо ведь там жить будет, а?
— Чего лучше.
— Вот я туда и махну опять, — понизив голос до шепота, проговорил Никишка.
— Жить, что ли, там хочешь?
— Ну да, жить.
— Дура ты, — оценил его проект фельдшер. — Как же это ты там жить-то будешь? Кто тебя даром кормить станет?
— А я, первым делом, приду туда да в больницу ляжу, понял? — волнуясь и спеша, стал излагать Никишка. — В больнице там народ все киевский: ляжу это, поправлюсь, да и выспрошу, как и что. Ведь мне какое место? Я ведь за харч один жить стану… Мне главное, воздух там легкий… А кормят там хорошо, что и говорить… Работу если легкую, так я что же? Я ведь могу. Окромя того, поправлюсь ведь я там, в больнице-то? — И Никишка заискивающе посмотрел на фельдшера.
— Ишь ты какой! — похвалил фельдшер. — Это ты, пожалуй, правильно. Только знаешь, как вернее будет? Поди уж ты дальше, в Крым… Где пойдешь, а где и на машине доедешь… Есть там город один, Ялта. Вот это город! Это, брат, не что-нибудь! Тут тебе и море будет, и горы, всякая штука. Господа все туда лечиться ездят. Поедет какой — щепка щепкой, а приедет, во-он его как раздует! — боров боровом! Право слово, не вру. Главное, воздух там полезный, ну и море тоже. У докторов это первое обыкновение: чахоточный, скажем, или еще там с какой тяжелой болезнью, куда? — в Ялту.
— Ну? — радостно дрогнувшим голосом спросил недоумевающий Никишка.
— Право слово, не вру! Сейчас в Ялту!
— Что же ты мне раньше не сказал? — укоризненно и вместе радостно спросил Никишка.
— Да ведь как раньше-то… Не приходилось все. В Ялту, в Ялту! Там, главное, море, а кругом горы, и самое, значит, важное — воздух очень полезен: такой воздух, что и обедать не захочешь, как молоко парное пьешь.
— Да ведь я теперь что? Я теперь ведь житель, Абрам Иваныч! — вскрикнул Никишка.
— И очень просто, — сочувственно заметил ему тот, но тут же зашикал, согнулся и замахал сзади рукой: на ближайшей березе чокал, пугливо прыгая, серый дрозд.
Никишка присел. Абрам Иваныч выстрелил. Дрозд свалился, цепляясь крыльями за сучья.
— Есть! — удовлетворенным шепотом сказал фельдшер и, доставая упавшего в воду дрозда, прибавил недоумело: — И как это я вчера в черныгов промазал, придумать не могу: ближе этого бил.
Но Никишку черныги совсем не занимали: мысли его были далеко, в Крыму, в сказочной Ялте, куда уезжают щепка щепкой и откуда приезжают боров боровом. «Ведь это что? Ведь это мне просто бог послал. Ходил я в Киев, не думал, что награда от него будет, а он вот и послал».
Никишка был так взволнован и обрадован открывшейся перспективой здоровья, что, отвернувшись тихонько от фельдшера за куст, истово перекрестился три раза на город, где было много церквей.
Тропинка раздвигалась все шире и шире. Скоро пропали болота и кочки. Освещенные солнцем, зазеленели поляны, закраснели жесткие ягоды бересклета, зашелестели под ногами еще не сгнившие прошлогодние дубовые листья.
Повеяло теплом, ароматом мелких лесных цветов, и все это как-то тесно перемешалось в душе Никишки с надеждой на жизнь, на счастье. Он подпрыгивал, поспевая за фельдшером, улыбался правым краем рта и не замечал хлеставших его по лицу ветвей.
Уже стемнело, когда Абрам Иваныч с Никишкой пришли к сторожке Фомы.
Один сиял от маячившего впереди исцеления, другой — от удачной охоты: кроме дрозда, он убил двух дергачей и курочку.
Теперь, сидя у костра, на котором варился ужин, фельдшер пил водку и угощал ею Фому, Федосью и даже Никишку.
— Плесни-ка рюмашку, — нетвердым голосом говорил он, протягивая Никишке дрожавшую рюмку.
— Да ведь ты же сам всегда говорил: не пей! — удивился Никишка.
— То я тебе говорил: не пей, ну, значит, и не пей, а теперь говорю: пей, ну, значит, и пей, — качал отяжелевшей головой фельдшер.
Никишка выпил, но с непривычки его чуть не стошнило.
А фельдшер, войдя в азарт, сипло кричал:
— Ты, главное, не робь! Где-нибудь твоя линия должна быть, ну и ищи! Я ведь тоже такой щуплый был, и в солдатах был такой же. Ну, там видят, куда меня? В строй — жидковат, а парень грамотный, ну, меня — в фельдшера. Вот оно и линия, вот и кормлюсь всю жизнь… Точь-в-точь я такой же был, ни дать ни взять, как ты. В кавалерии служил, а лошади удержать не мог. Раз это на царском смотру — государь Николай Павлович тогда был, строгий государь!.. Он так около меня на строй смотрит, а моя-то лошадь, молодая была, стерва, с норовом, так вперед и прет, весь строй гадит, и сижу я, как собака на заборе, посадка плохая… Как воззрился на меня! Благодетели!.. Глаза-то огромные, во! (Он показал на раздвинутых пальцах отверстие с блюдечко величиной.) Как крикнет на меня: «Эт-то что такое? Ты откуда взялся, а?» — «Ротный фельдшер, говорю, ваше императорское величество!» — «Убрать этту клистирную трубку!» Как закричал… мамочки! Чуть я с седла не слетел с перепугу. Право слово, не вру! Грудь была здоровенная! Как крикнул, брат ты мой! На весь плац было слышно… Прямо труба архангельская. «Убррать эту клистирную тррубку!..» Помру не забуду. Вот государь был! Воин! Куда!.. Меня это, раба божия, сцапали за загривок и прямым ходом на абвахту. Сидел уж я там, сидел, сидел — сидел, насилу выпустили… А разве я что? Начальство приказывает на смотр — ну, значит, и на смотр, и не ослушайся. Начальство ведь тогда тоже строгое было.
Фома покатывался, глядя на «клистирную трубку», визгливо, с затяжками смеялась Федосья, и Никишка, против обыкновения, тоже был весел и беззвучно хихикал.