Но отношение Салтыкова к проблеме необходимости радикально менялось, как только ее толкование приобретало оттенок фаталистического взгляда на общественное развитие. Всем смыслом повести, особенно историей любви Нагибина, писатель осуждал рабское «склонение головы» перед действительностью как «фактом глухим, не терпящим рассуждений».
Враждебное отношение Салтыкова к «безмолвному повиновению необходимости» напоминало позицию социалистов (например, Герцена), выступивших с критикой примирительных тенденций гегелевской философии на рубеже тридцатых — сороковых годов. Возобновление этой борьбы в 1847 году было связано с распространением буржуазных экономических учений, сторонники которых, по словам В. Милютина, «пришли к тому нелепому убеждению, что все действительное — прекрасно, что всякий факт служит выражением разума, что все существующее справедливо только потому, что оно существует»[87]. На позициях исторического фатализма стоял, например, Прудон, произведения которого оживленно обсуждались петрашевцами, в том числе и Салтыковым[88].
В книге «Система экономических противоречий, или Философия нищеты» (1846) Прудон, опираясь на Гегеля, возвел социально-экономические противоречия собственнического мира в ранг «неизменных законов», обрекающих человека на примирение с «фатумом» обстоятельств и приспособление к ним. С точки зрения Прудона, разъяснял Маркс в письме к П. В. Анненкову от 26 декабря 1846 года, «человек — только орудие, которым идея или вечный разум пользуются для своего развития»[89].
С решительной критикой фатализма буржуазных экономистов выступил В. Милютин. Он обличил их убогую «философию нищеты», предписывающую «воздержание» и «напряженный труд» как важнейшее средство спасения от бедности. Эти «антигуманные доктрины», отмечал Милютин, увековечивают противоречие между природой и обществом и осуждают бедняка на «постоянные страдания» и вечный разлад между разумом и инстинктом[90].
Воплощением такого «насильственного разлада» явился в повести Нагибин. С особой силой негодование Салтыкова против примиренческой философии застоя и бездействия прорвалось в сцене идейного столкновения Нагибина с московским приятелем Валинским. За характеристикой «оптимистских» представлений Валинского о «справедливости» и «разумности сущего» скрывалась ирония Салтыкова в адрес «упорного оптимизма» буржуазной науки с ее «недобросовестным отрицанием самых очевидных фактов и…бесплодным стремлением… оправдывать все то, что представляло в себе самую вопиющую и возмутительную несправедливость»[91].
Валинский не сумел ответить ни на один тревожный вопрос Нагибина, предлагая ему «перестать жаловаться» и положиться на волю провидения. Эта позиция, равно оправдывающая и бедность и богатство, подчеркивал писатель, вступала в разительное противоречие с социалистической «идеей справедливости, врожденной человеку», которую разделял Нагибин, бившийся над объяснением причин социального неравенства.
Вслед за Белинским и Герценом, Салтыков стремился обнажить, а не сгладить противоречия жизни, отыскать реальные пути к их разрешению, сообразуясь с объективным ходом «внешних обстоятельств». Писатель не хотел приносить в жертву «разумности сущего» человека с его частным индивидуальным бытием и видеть норму жизни в постоянном самоограничении. Потому он с такой настойчивостью возвращался в каждом «письме» к описанию страданий Нагибина, которому приходилось «ценою крови» оправдывать каждое свое желание, жертвуя «кумиру необходимости» и своим чувством и даже жизнью любимой им Тани Крошиной.
В образе Тани Салтыков олицетворил «действительную разумность природы», вложившую в человека «настоятельную потребность любви и счастья». В ней не было раздвоенности Нагибина, права жизни и страсти она ставила выше всех требований долга и социальных предрассудков, осуждая даже смертью своей «безжизненность» Нагибина и всю окружающую «неестественную, насильственную жизнь». Но Таня Крошина со своим жорж-сандовским порывом к поэтически свободным отношениям между людьми выражала лишь прекрасную «перспективу», о которой грезил Нагибин.
Описание встреч и споров Нагибина с Таней Салтыков подчинил развенчанию «призрачности» скептицизма Нагибина, отнимающего у человека «цель и смысл жизни». Вместе с тем обвинения Тани направлены против узкоэгоистической, бездушной морали, вытекающей из «мертвых теорий» Нагибина. Предусмотрительность и мелочная расчетливость, — говорила Таня Нагибину в своем последнем «письме», признаваясь, что идеал ее «оскорбительно уминьятюривается», — «приведут к тому, что вы увидите утопающего человека и не спасете его при всей возможности спасти».
Социальная зоркость Салтыкова проявилась именно в этом сознании, что Нагибиных, если они не откажутся от всеоправдания и примиренчества, ждет один удел — молчалинская «умеренность и аккуратность». Иронизируя над «мизерностью» идеала смирившегося разночинца, Салтыков заключил повесть рассказом о тусклом существовании Нагибина и Валинского в доме мелкого сутяги Вертоградова. «Умерщвление плоти» или сомнительное удовольствие от близости Маши, делящей свои прелести с нахлебниками отца, жирные пироги, ром с кизляркой, поучительные притчи о квартальных, душещипательные романсы и т. п. — все это нагнетало настроение безысходной тоски, вступая в резкий контраст с «лучезарной» идеей гармонии.
Итог мучительных раздумий Нагибина — признание «несовместимости» в настоящий момент двух действительностей: «неумытой», но «неотразимой» реальности и ослепительного, но «созерцательного» идеала. Сознавая, что «семена жизни» заключены и в той и в другой, Нагибин не солидаризируется с «нелепыми утопистами», но не соглашается и с консервативной философией Валинского, который принял жизнь «как она есть». Выводы Нагибина в широком философском смысле отражали этап в идейном развитии поколения Салтыкова, не разрешившего еще этого противоречия, но уже сознавшего, что единственным выходом из него, «посредствующим звеном» между теорией и действительностью, должна стать «практика», «деятельность», основанная на подлинном знании жизни — «без призраков».
В подзаголовке и предисловии к «Противоречиям» Салтыков высказывал свое сочувствие принципам гоголевского направления с его «преобладающим пафосом отрицания»: пренебрежение к занимательности «сюжетца», пристальное внимание к «людям, обходящимся без обеда», к «тесной сфере повседневных отношений» и др. Вслед за Белинским и Герценом, Салтыков высмеял «трескучие эффекты» романтической литературы, охарактеризовал в насмешливых тонах «мечтательный мир» корреспондента Нагибина — господина N.N. Писатель развенчал и помещичий «романтизм» Гурова, прикрывающего свою эгоистическую сухую натуру претенциозным байронизмом. Эту галерею романтиков, к которой отчасти принадлежал и Нагибин, Салтыков завершил фигурой «унылого» Граши Бедрягина — злой и умной пародией на романтический скептицизм и исключительность.
С произведениями «натуральной школы» «Противоречия» сближало и отношение к помещичье-крепостному быту и «благонамеренной» лицемерной морали. Портреты четы Крошиных удались Салтыкову больше всего. В изображении их жизни проявились особенно отчетливо антикрепостнические настроения писателя.
В художественном отношении повесть носила следы ученичества и подражания Гоголю, Достоевскому, Герцену, а также Жорж Санд.
В автобиографии 1878 года Салтыков, вспоминая о своих первых литературных опытах, упомянул также о влиянии на них повестей таких писателей «натуральной школы», как И. И. Панаев и П. Н. Кудрявцев.
Появление «Противоречий» в печати не было замечено критикой. И лишь Белинский, резко оценивая в письме к Боткину от 4–8 ноября 1847 года всю беллетристику «Отечественных записок» за этот год, не сделал исключения и для первой повести Салтыкова[92].
Отзыв Белинского обусловлен был общей позицией критика, который порицал в 1847 году «неумеренное психологизирование» Достоевского, прямолинейную тенденциозность стихотворений Плещеева, «абстрактный способ суждения» В. Майкова о положительных идеалах и природе беллетристики. В статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» Белинский решительно осудил механическое смешение науки и литературы, опасаясь сужения сферы общественного воздействия искусства. По этим же причинам Белинский сурово отозвался и о «Противоречиях», где принципы художественного изображения жизни нередко уступали место системе логических доказательств, развернутых в образ или описание. Помимо этого, критика мог оттолкнуть и жанр повести в письмах. Манера знакомить читателя с героями романов через их записки, — отмечал Белинский в той же статье, — «манера старая, избитая и фальшивая»[93].
87
«Опыт о народном богатстве…». — «Современник», 1847, № 11, отд. III, стр. 13–14. Ср. В. А.
90
«Мальтус и его противники». — «Современник», 1847, № 8, отд. II, стр. 175. Ср. В. А.
91
«Современник», 1847, № 11, отд. III, стр. 14. Ср. В. A.