— Няня! няня!!! — и сердце перестукивает, и губы вздрагивают, и голос надрывается.
Но в ответ ему только ветер воет. Что же, нянька не слышит? Спит Прасковья — закопытили ее, и бабушка спит — и ее закопытили. И словно вымер весь дом, ни души живой, ни слова в ответ, только ветер, ветер воет.
«Когда буду большим, — успокаиваясь, перестукивает сердце, — буду все делать, захочу — петь буду. Никола, угодник Божий! — молится Коля, — Ангел мой Божий! Завтра, завтра… серым волком буду…»
И ударили в Боголюбовом монастыре, зазвонили к заутрене, и от звона стекла вздрогнули, а часы, под которыми в восемь Финогеновы топчут мышей, с оттяжкой пропели свои три часа. И засвистел на дворе фабричный свисток, долгий, словно встрепенувшийся со сна.
И почему-то вспомнился Коле фабричный мальчишка Егорка, попавший в маховое колесо. Стал Егорка перед глазами и, подлетая и улетая куда-то за спицы, взвивался, мелькал на маховом колесе, и уж не Егорка, а кровавый кусок говядины, его синие сплющенные лепешечками пальцы хватались за воздух; синие, красные, черные, желтые, серые дранки отщеплялись от его тела, и только медный изогнутый крестик все трепыхался на проломленной нсполсованной груди.
— A! a! ax!!! Душат! — не своим голосом заорала Прасковья: видно, ей опять черти приснились.
«Ходят они по ночам за мной, — часто слышал Коля, как жаловалась нянька, — будто этак комната — спальня, а они черненькие, в курточках крадутся…»
Кто-то неслышно подошел к кровати, провел по одеялу руками.
Коля обомлел от страха.
Да это Женя. Это Женя во сне встал и бродит!
Женя постоял-постоял и пошел к своей кровати.
«Порченый! Женя — порченый! — мелькнуло у Коли, — порченая девочка в Боголюбовом подняла за обедней подол, да прямо в крест о. Глебу!..» — и начинает сам кощунствовать, и хотел бы остановиться, да не может, все новые кощунства осаждают его: он и сам плюет в крест и, Бог знает, что делает с крестом, как та порченая.
— Господи, Господи, — кается Коля, мечется на постели, шепчет, — прости меня: с Ваней Финиковым в алтаре подрался, я садился на престол, и на мехах, кадило раздувая, чертиков рисовал, Никола, угодник Божий, ангел мой Божий, прости меня!
А в ответ Коле как запищат котята, все семь котяток Маруськиных, да так неистово, бабушку с пола подняли.
— Окаянные! треклятые! — застонала бабушка, отдирая от себя вцепившихся и в волосы и в рубашку ошалевших котят, вся вытянулась, костлявая, взлохмаченная, седой, трясущийся хвостик на бородавке загнулся серпом, выпученные, зеленые глаза, не бабушка — злая Баба-Яга.
Коля зажмурился, не дыхнет, не пошевелится: дух вон и лапы кверху. Подушка — огонь горячая. И что-то будто темное огромное плывмя плывет на него, оно вот-вот раздавит, сплющит его маленькое тельце, и душа его вылетит, — конец его Коля скрестил кулачки:
— Ангел мой, Хранитель мой!
Но сон берет свое, тихий сон закрыл ему глаза и успокоил встревоженное сердце и унес испуг, оставив сладкий покой и тишину.
И все затихло, все заснуло наверху в детской.
Варенька задула свечку и, шатаясь, повалилась на кровать, так полураздетая, с какими-то подплясывающими назойливыми мыслями, будто заостренными зеленоватыми крестиками в глубине ее воспаленного мозга. Заломила она руки, разметалась. И ослабевшая свинцовая голова ее, и переизнывшее сердце погрузились в чадный сон неминуемых бед и дразнящего хмельного несбыточья: ей так много хочется, так много всяких желаний у ней, и все будто само приходит, приходит готовое исполниться, и сразу сжигается, не утоляя. Если бы ей совсем-совсем никогда и ничего не хотеть!
И в белом Огорелышевском доме пришел тихий час. Там в окне у Арсения вздохнула матово-зеленая лампа и померкла, и зазмеился желтый огонек свечи, поиграл и уполз. Вздрагивая и от утомления и от табаку, оторвавшись, наконец, от дел, которых всегда так много, а часы так кратки, прошел Арсений в спальню, где лежит болезненная жена, состарившаяся, выцветшая и совсем чужая. И ему вспоминается новенькая банковская машинистка в кудряшках, и он дрожит, нечаянно встретив себя в высоком, закачавшемся трюмо. И какая-то горечь пьет сердце. Знает он, что, не делая своих дел, он не может жить, и вся жизнь его в борьбе и победах — он всегда побеждает, но зачем ему эти победы и зачем дела? Для того, чтобы сделать все по-своему, разрушить и построить, расчистить место и построить, как хочется, создать свое по-своему, по-новому, по-другому. И дел так много, и часы так кратки, успеет ли он? И жизнь проходит, и как быстро проходит! А он ее еще уторапливает.