Финогеновы не пропускали ни одной службы и по охоте и по неволе. Иногда так не хотелось, особенно. к ранней обедне.
— Дрыхалы, оглашенные, — подымала детей Прасковья, — что вас не добудишься, будто напущено.
А было еще так рано, только к часам перезванивали, и хоть бы минутку еще поспать, одну минутку!
Когда они возвращались из церкви, они при всяких увертках не могли миновать Арсения: Арсений, для которого не было ни праздников, ни воскресенья, вставал рано и уж сидел в кабинете за делами, и в окно ему видно было, кто по двору шел. Он окликал Финогеновых и всегда, находя какую-нибудь неисправность, выговаривал. Особенно попадало постом на Страстной неделе. И все-таки как хорошо и весело бывало на Страстной!
Покровский пономарь Матвей Григорьев, черный, что нечистый, то и дело выходил, бывало, на церковный двор унимать Финогеновых.
— Олаборники, — брюзжал пономарь, — батюшка увидит.
А Покровский батюшка такой старый, едва ноги пере двигает, пойдет он смотреть! — об этом Финогеновым хорошо известно, и они не слушались и продолжали свое.
Пономарь только рукой махал:
— Останавливай — не останавливай, ничем не проймешь.
На церковном дворе около колокольни стояла будка. Когда перестраивали церковь, иконописцы, озорничая, изобразили в будке на потолке соблазнительную картинку: мужчину и женщину. Тут-то под этой картинкой и вытворялось Финогеновыми нечто, уму непостижимое. А приедалась будка, надоедала, вламывались в церковь. И церковь словно оживала.
На Благовещение Ване Финикову, сыну просвирни,
Агафьи Михайловны, читавшему в первый раз на амвоне шестопсалмие — Слава в вышних Богу, и облаченному по такому торжественному случаю в семинарскую казенную чуйку, кто-то из Финогеновых пришпилил сзади к этой финиковой чуйке красный фланелевый хвостик.
В Вербное воскресенье за всенощной, когда стали раздавать освященную вербу, Финогеновы хлестали вербой не только друг друга, но и посторонних, и не ребятишек, а взрослых.
Верба хлес — бей до слез!
— Великую Среду за пением иермосов Сеченная сечется, Коля такое сотворил, и при том в самой же церкви, до самого батюшки дошло» и сырая шляпа Вани Финикова по рукам ходила. Охали и ахали богомольцы, трогая несчастную финиковскую шляпу.
— Ах ты, дьявольский сынок, не будет тебе ужотко причастия, — пригрозил батюшка и велел Коле у Креста стать, поклоны класть.
Коля стоял у Креста на коленях, выкладывал положенные сорок поклонов, еле удерживая слезы, но не столь ко от стыда, сколько от душившего хохота: этак ведь, штуку какую выкинул! И тут опять сплутовал, — не сорок, дай Бог двадцать поклонов отмерив, улизнул от Креста.
— Ах ты, дьявольский сынок! — пугал батюшка Колю, оставив его после поклонов стоять в алтаре.
Из алтаря уж трудно было уйти, и, делая вид, что молится, Коля страшно скучал. Да и как было не скучать! Саша, Петя и Женя возились на колокольне, пускаясь на все выдумки, и вот совсем не по уставу вдруг зазвонил большой колокол, и богомольцы напуганным стадом шарахнулись к паперти.
Дойдет до благочинного, ни черти путного, олаборники! — брюзжал пономарь Матвей Григорьев, сгоняя Финогеновых с колокольни.
В Великий Четверг на двенадцать евангелиев, выходя с горящими свечами, Финогеновы тушили огни особенно ревностных покровских прихожан, к великому негодованию их и обиде.
— Душа моя, Коко, — наставляла после бабушка, — Бог тебя накажет за это, и нетто в законе Божьем сказано, чтобы страстной огонь тушить? Иуда ты и Варфоломей, Искариот, помолись ангелу своему и покайся, ни росту, ничего не даст тебе Владако Господь, и останешься ты курносым до скончания висов, до самого светопреставления!
А Коле непременно хотелось быть высоким — большим, большим, и чтобы нос был, как у любимого учителя француза, и ну как не будет ему ни росту, и ничего до самого светопреставления?
Прикладываясь к Плащанице, Коля каялся, но как-то не так все выходило, словно поклоны клал за шляпу перед Крестом: очень уж было задорно тогда тушить свечки страстной огонь, слышать злющее шипение испостившихся злюк и ужас видеть на их передернутых негодованием лицах.
Наступал Светлый День — Пасха.
И все забывалось. И плохенькие одежонки выказывались новыми и нарядными. Кажется, вся жизнь Финогеновых была в пасхальной заутрене, они ждали ее весь год и, что бы ни делали, что бы ни делалось, всегда помнили, будет Пасха, вот Пасха придет!
И какая радость и какая мука! После обедни, выходя из церкви на паперть, Коля постоянно чувствует, как жгучий стыд заливает ему сердце: на паперти со всех сторон тянутся к нему дрожащие руки: