— Колечка, дай копеечку!
— Колечка, Христос Воскрес!
И навязчиво идет запах гнили и промозглого немытого тела, а все эти лохмотья вздрагивают от утренника.
— Колечка, дай копеечку!
— Колечка, Христос Воскрес!
А он такой нарядный, — ему кажется так, что он нарядный, и идет он домой разговляться! Какая мука и как ему жутко, что все они такие: нет у них дома, нет у них и пасхи белой с яркими красными цветами. И как хотел бы он быть с ними нищим! И до боли ярко он уж видит себя тут, на паперти, среди нищенской рвани в лохмотьях, без дома и без пасхи.
— Воистину, воистину воскрес! — он вынимает из курточки все свои новенькие копейки, подаренные Варенькой на Пасху, и сует в заскорузлые, ловящие руки. А копеек так мало.
Мглистое утро с собирающимся снегом перекликается одиноким колокольным перекликом запоздалых и растянутых усердных обеден.
Прямо из церкви Финогеновы шли поздравлять Огорелышевых: Арсения и Игнатия. Не без страха, теряя голос, вступали они в белый огорелышевский дом.
Обыкновенно на Прощеное Воскресенье, когда, бухаясь каждому в ноги, они положенно приговаривали: «Простите, дядюшка, ради Христа!» — бывала большая проборка, и за дело и для острастки — на будущее. И на Пасху надо было ждать беды.
Между Огорелышевыми и Финогеновыми лада не было. Озорство Финогеновых раздражало Арсения, а кроме того Варенька подливала масла в огонь. Нередко в свои отчаянные минуты, желая, должно быть, сердце сорвать, Варенька посылала письма Арсению, и в письмах описывала ему Бог знает что о детях, и всякий раз просила брата сделать им внушение, так как сил ее нет, и одна она не может с ними справиться, проклятыми. И Арсений принимал меры.
Особенно доставалось Коле и Пете. С Колей началось очень давно, когда еще был он совсем-совсем маленький. Вела его как-то Прасковья по двору гулять, встретился Арсений, Коля и протяни ему руку. «Ты, мальчишка, смеешь мне первый подавать руку! Забываешь, кто ты: на наш счет живешь»! — беленился Арсений, и в голосе его звучало что-то кошачье: было так, будто кошка, долго и пристально насмотревшись в глаза другой кошке, отпрыгнула вдруг, ощетинилась и взвизгнула. А у Коли тогда губы дрожали, но рука не опускалась.
Робко прокравшись по парадной лестнице, Финогеновы входили в кабинет к Арсению, и каждый еле слышно произносил затверженное:
— Поздравляю вас, дядюшка, Христос Воскрес! Болваны! — не глядя, обрывал Арсений, — чаще драть вас, вот что! И ты! и ты! Лентяи, дармоеды. Тебя, Петька, выдеру, призову рабочих и выдеру: ты у меня забудешь трубку курить. А ты, курносая гадина, чего рот разинул? И ты, дурак, туда же, — Арсений потеребил бумагами: праздники для него нож острый, Пасха в особенности, как-никак, а отрываться от дела ему придется, — ну марш, отправляйтесь!
Кубарем скатываются Финогеновы с парадной огорелышевской лестницы, да вприпрыжку по двору мимо фабрики, мимо фабричных корпусов к себе в красный флигель, где их ждет-дожидается и бабушка, и Маша, и нянька. И дома в одиночку и хором славят Христа, кричат на весь дом и христосуются с бабушкой, с нянькой, а с Машей несчетно раз.
В первый день после вечерни приходит Покровский батюшка с крестом.
Пономарь Матвей Григорьев, нахристосовавшись, едва держится на ногах.
— Пупок у меня не на животе, а на спине этак! — толкует он каждому и, весь изгибаясь, посмеивается, не открывая рта.
За чаем батюшка пробирает Петю за трубку.
— Дьявольский ты сынок! — говорит батюшка, — накажет тебя Бог!
Все Финогеновы курили, и курили до зеленых кругов и тошноты. Но трубка Петина: Петя главный курильщик. Они еще не научились воровать, их деньги — копейки, и на копейки, перепадавшие им от Вареньки, съедалось мороженое и покупались на Великом посту гречники, и волей-неволей приходилось курить тот самый табак — листья, которыми перекладывалось зимнее платье.
— Ну, Христос с вами, Пресвятая Владычица, малыши вы, неразумные! — батюшка гладил детей по головке, вставая из-за стола.
А Варенька плакала, загрызала ногти, — ногти все были изгрызаны, загрызала мясо у ногтей, Варенька жаловалась.
— Потерпите, несите крест! — наставлял батюшка.
— Да они, он… они… жизнь мою… я…, — глотая слезы, бормотала Варенька.
— Пупок у меня не на животе, а на спине этак! — толковал Матвей Григорьев на прощанье и, весь изгибаясь, посмеивался, не открывая рта.
Под ночь в Пасху бывало грустно: жалко было, что прошел Светлый день.