Подпасок первый раз за весь день решается обратиться к овчару:
— Слышите, хозяин, в Таларе уже прозвонили к вечерне!
— Слышу. Не болтай попусту. Отыщи-ка лучше мой посох, да и пойдем. Я швырнул его туда, в середину стада.
Олей еще раз оглядывает овец: все ли они насытились и не затерялась ли какая-нибудь из них? Наверное, если бы даже хоть одной недоставало, то его наметанный глаз, привыкший к тысяче, сразу заметил бы, что налицо — только девятьсот девяносто девять.
Но, слава богу, все в порядке. Овчар степенно накидывает на плечи свой сюр, и они не спеша спускаются в долину.
Колокольчики девяти вожаков-баранов гармонично позванивают, а затем к ним присоединяется и свирель подпаска. Анике издали слышно, что стадо возвращается, и, значит, пора ставить на огонь «демику», излюбленное кушанье чабанов, чтобы она закипела как раз вовремя, к их приходу домой.
Как только они подходят к загону, подпасок вешает свирель за спину и шарит взглядом по двору, — может, удастся увидеть стройную тонкую фигурку той, которая и так все время у него перед глазами, даже когда он закрывает их. Ни за что не упустит он возможности лишний раз украдкой взглянуть на нее.
Аника уже ждет их у дома, что очень приятно Мати. Впрочем, кто знает, почему она вышла сюда? Может быть, просто со скуки, а может, захотелось ей посмотреть на стадо.
Чудесное создание Аника — вот такая, какая она стоит сейчас у загона, изогнув свой тонкий стан; ее глаза мечтательно устремлены вдаль, нежные от природы маленькие ручки опущены, чтобы старая знакомая — овца, та самая, что, будучи маленькой овечкой, спала вместе с ней, — подбежав, могла их коснуться. Из благодарности ли, от любви ли тычется ей в руки старая овца или просто по привычке? Вспоминает ли она о том, как спали они когда-то вместе, или просто любит лизать вкусные руки молоденькой хозяйки?
Кто может до конца постичь овечью философию?
— Добрый вечер, Аника, — ласково поздоровался с девушкой Мати. — Ну, чем ты развлекалась сегодня?
— Сегодня лучше, чем вчера, — ответила она, улыбаясь. — А как у вас дела, люди добрые?
— Неплохо, ласточка ты моя маленькая, — сказал овчар, снимая с плеч сермягу, — а вот скажи-ка, готов ли у тебя ужин?
— Пёркёльт * уже готов, отец.
При слове «пёркёльт» лицо у овчара просияло, ведь для него это праздничная трапеза.
— Иди-ка, сынок Мати, помешай его, пока оно на огне. В таких вещах я человек суеверный… по моему разумению, пёркёльт только тогда вкусен, если и чабан к нему руку приложил.
— Я даже не знаю, хозяин, где плита. Да и не смыслю я ничего в поварских делах.
— Не хитри, мошенник, а делай, что я говорю… И разве не над плитой лили вы с Аникой свинец в ночь на святого Андраша, когда Аника увидела твою физиономию, загадав на своего суженого?
— Ну, не совсем так… — смутившись, проговорил Мати, — Просто фигура такая вылилась, со свирелью за спиной…
— И вовсе то была не свирель, — возразила Аника, — а…
— А что же? — сразу охрипшим голосом спросил Мати.
— Ружье, если ты непременно хочешь знать.
Мати показалось, будто его ножом поразили в самое сердце.
Что это значит? Почему Анике кажется сейчас ружьем то, что до этого считала она свирелью? Какое-то мрачное предчувствие закралось ему в сердце.
Машинально он поспешил запереть за стадом ворота загона.
А мысли Олея тотчас же вернулись к пёркёльту… Впрочем, возможно, они вовсе и не удалялись от него.
— Так пёркёльт, говоришь, будет? Вот это дело, Аника. Можно подумать, что у нас гости.
— А так и есть. Сейчас гость будет здесь.
— Кто же он?
— Да уж одно верно — очень даже особенный человек, — ответила Аника.
— Я его знаю?
— Нет, нет. Из господ он, какой-то охотник… Я никогда раньше не видела его.
— И вовсе он, дочка, не охотник — небось писака какой-нибудь из комитатской управы. Вот уж, право, не могут оставить человека в покое…
— Совсем и не комитатский чиновник! Слишком молод он для этого. Лицо у него белое, как крыло у лебедя; должно быть, его и ветерок не касался.
— И он с ружьем?
— Да еще с каким!
Мати тут совсем низко нахлобучил шляпу, на самые глаза надвинул и прислонился к стволу высокого тополя, потому что на душе у него вдруг стало так горько, словно ад перед ним разверзся; ох, как голова закружилась — только бы не упасть.
— Видно, смелый, шельма… — проворчал Тамаш Олей. — Ишь ты, отважился в лесах герцога охотиться! Ну, не пообещай он пожаловать к нам в гости, я бы отобрал у него ружьецо!
— Он пришел сюда уже за полдень, — продолжала щебетать Аника. — Вы только представьте, как я поначалу испугалась, завидев его. Он попросил молока попить. Я принесла ему, а он мне вот эту золотую монетку дал.
— Зачем же ты приняла? — возмутился Олей.
— Я сказала, что мы не берем денег за молоко — у нас его, слава богу, хватает. Но он оставил монету вот здесь, на краю стола.
— Мы вернем ее обратно, — проговорил Олей. — Избави бог! Что только подумают люди о брезинском овчаре, коли узнают, что он забредшего к нему путника молоком за деньги поит!
Он взял монету в руки и вдруг воскликнул с изумлением:
— Не будь я Олей, если это не золотая крона! Знаете ли вы, что я сейчас подумал? — И шепотом добавил: — Это либо Граца, либо Захонь. Я у них видел такие деньги… Тысяча громов и молний! Матей, быть у нас сегодня большому празднику! Не печалься, парень, а лучше зарежь-ка еще одного барашка. А потом — быстро за вином! Я говорю вам, что это либо Граца, либо Захонь. Забрел-таки сюда, к брезинскому овчару!
Аника с улыбкой покачала головой. Но Олей был просто вне себя от возбуждения.
— И он пришел в хорошее место — здесь он будет как у себя дома! Уж я буду так оберегать его, как мать свое родное дитя. Из рук Тамаша Олея его не вырвет и тысяча жандармов. Что? Ведь у него еще и ружье есть? Ну, тогда где им! Пять тысяч жандармов не схватят его! Но только чур, детки, молчок — ведь и у стен есть уши.
Аника по-прежнему недоверчиво качала головой.
— Говорю вам, отец, это молодой человек, и он наболтал мне тут всякой чепухи с три короба…
— Да что ты понимаешь, глупышка!
— Уж как он меня не называл — и «полевым цветком», в «кумиром своего сердца».
— Узнаю эту шельму Захоня; бывало, стоит ему завидеть девку какую-нибудь…
— Но, отец, Захонь должен быть гораздо старше.
— Какие глупости! Да Захонь так ловко умел пыль в глаза пускать, что в один миг весь преображался, как только пожелает. Сегодня посмотришь — восьмидесятилетний старец, лысый, с длинной седой бородой, а завтра — что твой юнец, первый пушок на подбородке пробивается. Именно поэтому я и узнаю его!
— Но он же сказал, что не знает вас.
— А почему бы ему и не сказать этого? Сказал и забыл. А ты услыхала — поверила.
Но Анике очень уж не верилось, чтобы такой стройный красавец и вдруг оказался стариком Захонем.
— Он сказал еще, что я — фея, и очень хотел меня поцеловать.
Мати невольно сжал кулаки.
— Это правда? — хрипло спросил он.
— Он присел рядом со мною на порожек, вот здесь, в сенях, и уж так молил позволить ему хоть раз, хоть один-единственный раз обнять меня… если, мол, не разрешу, так он с ума сойдет.
— И ты разрешила, да?! — вскрикнул, словно ужаленный, Мати.
— Так ведь он все твердил, что иначе сойдет с ума.
— Вылитый Захонь! — одобрительно воскликнул старик.
— Но уж когда он попробовал поцеловать меня, я влепила ему такую пощечину — и не посмотрела, что рука в земле после огорода, — что на его нежном лице след так и отпечатался.
— Ого-го-го! — рассмеялся овчар. — И он не рассердился на тебя?
— Он подставил мне другую щеку. И сказал, что ему это очень понравилось и он теперь больше не будет умываться, чтобы не смыть следа от пощечины. Потом ласково распростился со мной да попросил приготовить хороший ужин — когда, мол, находится по лесу, то на обратном пути зайдет сюда. Ах, да вот и он сам!