— Пятый комитат проезжаю.
— Гм! Бывает, — буркнул господин Калап, однако не полюбопытствовал, откуда прибыл путник.
— Вы, сударь, и впрямь немногословны, — заметил незнакомец.
Старик только головой кивнул: так, мол, оно и есть. Что он, дурень, языком зря молоть? Довольно и того, что ему, дворянину, размышлять приходится, словно какому-то еврею-спекулянту! Но уж разговаривать — нет, увольте! А мужик — он на то и существует, чтобы по движению губ господина своего понимать.
Молодой человек соскочил с лошади, предоставив ее заботам дворового, который щелкал тыквенные семечки тут же во дворе, а хозяин пошел к дому, пропустив впереди себя гостя, навстречу которому, словно для пущей торжественности, из сеней выпрыгнули четыре волкодава. По их оскалу было ясно, что они чрезвычайно расположены к живому обмену мнениями с незнакомцем, а тонкую его плетку вообще не принимают в расчет; однако их оппозиционные настроения тотчас же остудил гневный взгляд господина Калапа — псы сразу присмирели и, подобострастно виляя хвостами, удалились: даже неразумные твари и те обязаны склониться перед дворянином, стоит ему бровью повести!
— Ай, Чиба, молчать! — успокаивала собак в сенях Эржике; но, увидев молодого пришельца, покраснела, слова замерли у нее на губах, и она молниеносно одернула юбку, съехавшую набок, пока девушка возилась на кухне.
— Добрый вечер, красавица-сестрица, примете ли гостя?
— Добро пожаловать! — поздоровалась Эржике. — Милости просим.
И распахнула державшуюся на ремне кухонную дверь, что открывалась в «первую» комнату.
— Пожалуйте, будьте как дома!
Путник вошел. Это была чистая, истинно дворянская комната, со старомодными, обитыми кожей стульями, громоздким, застекленным шкафом и широким столом посередине; вдоль стен стояли сундуки и кофры с нарисованными на них или выбитыми гвоздями удивительными птицами — пеликанами. За дверью вколочен был крюк, а на нем содержался целый арсенал: старая сумка с вышитой зеленым шелком косулей, которая, правда, не страдала чрезмерной верностью натуре, но вполне могла послужить исходным материалом для фантазии охотника; из сумки выглядывали жестяные трубочки со смертоносным порохом и прочими принадлежностями; все это прикрывало висящее там же фамильное ружье, из которого господин Калап обычно стрелял бешеных собак — правда, через окно, из комнаты, чтобы, не дай бог, драгоценную персону свою опасности не подвергать; однако сам он, несмотря на сию предосторожность, подвергался значительно большей опасности, нежели разгуливающие под дулом зловредные твари, для истребления которых из гуманных целей он вынужден был прибегать к инструменту, оставшемуся со времен Альвинци *. В мирном согласии с описанным выше ветхим инструментом на крюке висела и другая принадлежность арсенала — ржавая булава, что когда-то, согласно устному преданию, сверкала в руках Матиса Калапа; а ведь предание — будто снежный ком: чем дальше его катят, тем больше он становится; так и господин Матяш Калап превратился сейчас в памяти его потомков в такого великого героя, что самого Пала Кинижи * за пояс заткнул. Стены комнаты украшали портреты комитатских губернаторов — с безусыми лицами и в париках, — под каждым подпись строк в пятнадцать со всяческими званиями и титулами, — а над дверью красовался семейный герб — карабкающаяся на дерево коза и подпись на синем поле: «Insignis nobilis familiae Kalap»[67].
Эржике смахнула краешком своего передника пыль с обитого кожей стула.
— Присядьте, пожалуйста.
— Благодарю вас, я не устал.
— Это только так говорится, — любезно возразила Эржике. — Как тут не устать, что вы… да и видно по вас, что большой путь проделали…
— Двое суток с седла не слезал, но во время выборов ко всему привыкаешь.
Господин Калап, до сих пор молча покуривавший трубку, вдруг стал хмыкать, а глаза его заблестели и с интересом уставились на незнакомца; потом он повел взглядом по комнате и остановился на предмете, прислоненном к изголовью высокой кровати: на лице его отразились необычайная мягкость и трогательная радость, словно у матери, караулящей улыбку своего младенца, либо у ростовщика, размечтавшегося над золотыми. Но ему еще дороже эта вещичка — спутник его молодости, предмет его гордости — традиционный топорик. Да, три года, как он на покое, бедняга! Ржавчина его ест. Ох, и много же голов проломил он когда-то! Вот только б одной никогда не касался!..
Широкий, честный лоб Калапа омрачился при этой мысли. Видно, очень уж темное это облако, коли светлую радость разом в черный цвет окрасило. Что поделаешь, где свет, там и тень!
Отгоним эту страшную тень…
Провидение затем и создало для дворян трубки, чтобы вместе с исчезающим дымом уносилась печаль, ежели явится она к человеку незваной гостьей.
Господин Калап глубоко затянулся, на сердце у него полегчало, и, подхватив клубок мыслей о выборах, он принялся разматывать следующую нить.
— Ну, ну… Неужто и впрямь будет что-нибудь?
— Похоже, теперь-то уж будет, да по-настоящему! Старик с удовлетворением кивал головой, а гость, бросив беглый взгляд на дворянский герб, небрежно произнес:
— Я вижу, вы, сударь, избиратель.
— Это я и сам вижу, — кратко ответил обидевшийся старик. — А вы, сударь, тоже?
— Я Миклош Карци из Халашке, дворянин. Отца моего звали Петером.
Услышав это имя, старик попятился. Трубка выпала у него изо рта и разбилась, разлетелась на тысячу осколков. Бедняга дрожал как осиновый лист.
— Проклятые колики, — пробормотал он, опускаясь на стул возле печки. Ни за какие сокровища мира не взглянул бы он сейчас на юношу, с сочувственным лицом расхаживавшего взад и вперед по комнате; но тут в открытую дверь вошла Эржике с кувшином вина в виде вступления к гостеприимству, которое будет здесь оказано гостю чуть позже и признаки которого постепенно начали проявляться в доносящемся из кухни поросячьем визге, в хлопанье крыльев испускающих под ножом дух цыплят и в тому подобных многообещающих звуках.
Эржике раскраснелась от кухонного жара; белый передничек и растрепавшаяся прическа так шли маленькой проказнице, что даже описать невозможно. А грация, с которой она поставила на стол кувшин и, отыскав улыбающимися глазами гостя, знаком пригласила — отведайте, мол! И во всем этом было столько очаровательной шаловливости, в которой даже критический женский взор, буде он здесь присутствовал, не обнаружил бы ни капли кокетства.
Молодой человек глядел на прелестное создание как зачарованный и вдруг опустил глаза.
Мужчина, опускающий глаза перед ребенком! Что бы это могло значить? Только одно — что он никогда еще не был влюблен!
Молодые люди не сказали друг другу ни слова. Девушка уже приоткрыла было свои алые пухлые губки, готовая защебетать, но безмолвие юноши словно ножницами отрезало рвущиеся наружу мысли. Эржи не приходило на ум ни единой любезной фразы, какими принято обращаться к гостю. Смутившись вконец, она поспешила на кухню и там весь вечер раздумывала над тем, что бы ей следовало сказать. Как много прекрасных выражений вспомнилось ей теперь — куда же подевались они все тогда, когда были так нужны?
Да, очень это опасная интерпелляция сердцу, ответ на которую оно вынуждено бывает «принять к сведению».
IV
Комитатские дела
А господин Калап все сидел на стуле в полуобмороке. Колики дело не шуточное, заберутся человеку в нутро и дворянина не помилуют! Но хотя с виду хозяин и не сознавал ничего, однако отлично все примечал. С тех пор как жену-покойницу (вот уже восемь лет прошло) к месту вечного успокоения снесли, с тех пор, несмотря на угрюмый нрав, он был для дочери всем: не только отцом, но и матерью, любящей матушкой. Любовь к своему детищу и самые грубые натуры утончает. Калап заметил красноречивое молчание молодых людей, когда они впервые остались как бы один на один и никто третий не мог помочь им завязать разговор. Была бы жива мать, непременно такое заметила бы, ну а коли нет ее на свете, приходится отцу на эти тонкости внимание обращать.