Выбрать главу

— Никогда!.. Никогда!..

— Ты глупец, ты просто лишился рассудка. Пойми же, чего я желаю. Только одного: чтобы ты закрыл на все глаза, не скалил зубы и не трезвонил по всему свету. За это я отдаю тебе загон вместе с овцами. Ничто не замарает тогда Анику. Если, например, я похищу ее, так ведь это случится без твоего ведома — ты тут ни при чем. Это будет всего лишь поворот колеса судьбы, остановить которое тебе не под силу.

Олей отвернулся.

— Зачем же вы тогда сказали мне, — проговорил он глухим, хриплым голосом, — могли бы и без этого…

— Хорошо, я так, «без этого», и сделаю, — ответил герцог и, круто повернувшись, бросил: — Бог тебе в помощь!

И он, насвистывая, удалился быстрым шагом.

Олей прислонился к стене. Силы покинули его. Он хотел что-то крикнуть вдогонку уходящему, но только беззвучно пошевелил губами — голос не повиновался ему; дико вращая глазами, овчар следил за герцогом, и в этом не поддающемся описанию взгляде выражались испуг и отвращение…

Припадая к стене и цепляясь за нее, он добрел до комнаты.

Голова у него шла кругом, мучительные мысли громоздились в мозгу; они, словно скалы, скатывающиеся с кручи, медленно наползали на сердце, давили и сжимали его.

— Ой, колет! — хрипло закричал он.

И горы ответили ему эхом: «Ой, ко-лет».

Но Олей хорошо знал, что это — неправда. Человек склонен обманывать себя.

Войдя в комнату, он лег в постель, заставив себя поверить в то, что его мучают колики. Сначала он стонал и ревел, как раненый зверь, потом, спрятав в подушку лицо, ставшее похожим на лик мертвеца, нашел иной способ облегчить свои муки: затянул песню.

Может быть, мысли, заимствованные из песни, вытеснят его собственные черные думы?

Он долго так мучился, пока его обострившийся слух не уловил приближающиеся легкие шаги Аники.

— Она пришла и сейчас увидит меня! — вскричал старик и вскочил, словно одержимый. Против кровати на стене висело зеркало; оно отразило его искаженное страданиями лицо. Олей остановился перед ним и вперил застывший взгляд в свое изображение, потом вдруг издал вопль, поднял кулаки и, ринувшись на зеркало, с такой страшной силой ударил по нему, что оно разлетелось на тысячу осколков.

Когда вошла Аника с весточкой от Лапая, старик в беспамятстве лежал на полу; руки его были в крови, а глаза закатились.

Анике некогда было раздумывать, что же произошло с отцом; она быстро обрызгала ему лицо водой и снова уложила в постель. Всю ночь он бредил, сражался с какими-то фантастическими чудовищами, змеями и драконами, терзавшими его сердце и старавшимися вырвать у него печень.

К утру ему стало лучше; вместе с Мати он выгнал стадо, но не разбудил Анику, как обычно, чтобы она приготовила завтрак: они отправились на голодный желудок.

Было чудесное летнее утро. Природа одаряла все и вся светлой своей улыбкой. Росная трава щедро предлагала себя овцам, и те, вняв призыву, весело жевали ее; птицы тоже радостно щебетали». Словом, было именно такое приветливое утро, какое любят воспевать поэты, хотя их описания все же неизменно уступают действительности, ибо природа — неповторима: никакая фантазия не может ни приукрасить ее, ни преувеличить ее красоту — она может лишь изуродовать ее.

Все дышало весельем, только Олей был мрачен и Мати печален.

Весь день овчар не мог найти себе места. Лежать — не лежалось, следить за стадом или плести корзину — тоже надоело, ходить взад-вперед — утомительно, думать… о, думать было мучительней всего!

И все-таки убежать от дум было невозможно; они нападали на него и преследовали повсюду, гнались за ним, чем бы он ни занимался.

Мысли не имеют совести, им не скажешь: «Убирайтесь прочь отсюда!»

Что будет с Аникой? Он хотел продать свое детище, он, Тамаш Олей, брезинский овчар! Он торговался: ему предлагали сокровища, богатство за его плоть и кровь. Никогда, никогда!

И тот голос, который все эти шестнадцать лет блуждает среди леса, сегодня уже в третий раз с упреком окликнул его: «Тамаш! Тамаш!»

Ужасно! Когда звон бубенцов девяти вожаков сливается воедино, то кажется, и он звучит, как присловье: «Продал честь — купил загон».

— Эй, подпасок, сними-ка эти бубенцы!

Мати повинуется, но он и подумать не смеет, что овчар не в своем уме.

— Эй, подпасок, слышь-ка, оставь ты эти бубенцы — я про другое думал. Надевай свой сюр… Который может быть час?

— Да уж за полдень.

— Пойдешь сейчас в Талар.

— Слушаю, хозяин.

— Придешь в герцогский замок и скажешь, что тебя послал брезинский овчар и что тебе нужно поговорить с самим герцогом.

Мати слушал, затаив дыхание.

— Тебя впустят; проведут к герцогу, и ты скажешь ему вот что, слово в слово: «Ваша светлость, брезинский овчар велел передать вам, что из того самого дела никогда ничего не получится. Откажитесь от него, ваша светлость». Понял ли ты? Ну, быстро!

Мати хотел бы еще лучше понять, что это за «то самое дело», но гордая натура овчара не терпела ни вмешательства в его дела, ни даже расспросов. Инстинктивно Мати чувствовал, что эта весть не будет для его светлости приятной, — поэтому он и торопился сообщить ее герцогу.

Часам к пяти вечера он уже обернулся: побывал в Таларе и, усталый, запыхавшийся, но весело насвистывая, возвратился назад. Откуда у него, черт возьми, такое хорошее настроение?

— Ну, что передал герцог? — спросил овчар глухим голосом.

— А ничего, хозяин, даже и того меньше.

— Так, может, ты и не разговаривал с ним? — с тяжелым сердцем расспрашивал его Олей.

— Ага, не разговаривал, — невозмутимо отвечал подпасок.

— А что я тебе приказал?! — заорал разъяренный овчар.

— Приказывали вы мне или нет… а только герцог сегодня в полдень укатил в Вену. Не побегу же я туда за ним, — проговорил Мати с некоторым даже вызовом в голосе, будучи твердо уверенным в том, что принес хорошую весть.

Овчар ничего не ответил, только глаза у него, казалось, чуть не выскочили из орбит, а лицо стало серым.

Накинув на плечи сюр, он как безумный бегом бросился к загону.

Его предчувствие оправдалось.

Перед домом виднелись свежие следы колес. Комната была пуста.

Будничный наряд Аники валялся на столе: белый платок в горошек, замасленный фартук, зеленая легкая юбочка и поношенная желтая кацавейка, расшитая золотым шнуром. Значит, надела свое праздничное платье. На кацавейке лежала какая-то бумага. То была дарственная грамота на загон и стадо, скрепленная печатью герцога Таларского с его гербом: львом, держащим в зубах меч.

Все увиденное будто острым ножом поразило овчара в самое сердце. Он все разгадал, все понял. Нечистая совесть — хороший подсказчик! Герцог сделал так, как овчар сам его надоумил, — поступил по-своему, и притом с молниеносной быстротой.

Старик потер рукой лоб, растерянно огляделся и в отчаянии начал кричать:

— Аника! Аника!

А ведь знал, что ответа ждать ему неоткуда. Аника сейчас уже далеко. Поезд уносит ее в город Вену!

Накричавшись до хрипоты, Олей вдруг затих; с его бледного лица исчезли печаль и отчаяние, оно помрачнело, стало жестким. Старик вышел за дверь, сел на порожек и, набив трубку, с таким равнодушием стал посасывать ее, выпуская кольца дыма, словно он размышлял всего лишь о том, какая будет завтра погода.

Но вот он порывисто встал и гневно погрозил небу пальцем.

— Слышишь ли ты, боже?! Я еще покажу тебе сегодня кое-что!

Потом снова сел и продолжал курить свою трубку так, будто у него и дела другого не было.

И только тогда снова поднялся, когда стадо под присмотром Мати оказалось во дворе.

— Хорошо, что ты пришел, сынок Мати, — проговорил овчар ласково, как никогда. — На столе в доме лежит срочная бумага, которую ты тотчас же отнесешь господину управляющему в Талар; пусть он отошлет ее вдогонку за господином герцогом. Только отправлял чтоб не сегодня, а подождал до завтра. Завтра у него найдется, что добавить к этому.