Выбрать главу

— Прости меня.

— За что?

— За то, что я на тебя наюдил.

— А ты разве юдил?

— Юдил, что ты курил. Тебе, наверное, от мамы досталось?

— Досталось.

— И здорово?

— Порядочно. Но она меня сама застукала, когда я курил.

— Все равно. Прости меня.

— Ну вот… еще чего… я ничего… Мама своими глазами видела.

В эту минуту мне кажется, что Витя самый лучший человек в мире, и мне хочется сделать ему что-нибудь приятное.

— Откуда у тебя такая хорошая цепочка? — спрашиваю я. — От часов?

— Да, для часов. Папа мне вместе с часами из Америки привез.

— Сколько стоит?

— Два доллара.

— А кто твой папа?

— Писатель.

— Врешь.

— Ей-богу.

— Ннуу? Что же он пишет?

— Та разное.

— Скажите… — удивляюсь я. — Тебе что сегодня подарили?

— Пастельные карандаши. А тебе?

— Мне — три рубля. А сколько стоят карандаши?

— Двенадцать.

— Врешь…

— Ей-богу… Умеешь играть в шахматы?.

VIII

Потом, до самого обеда, я играю с Витей в шахматы. Витя меня каждый раз обыгрывает, но меня это не огорчает. Наоборот, даже приятно. Все-таки, что ни говорить, а я на него наюдил.

Возвращаюсь домой счастливый и голодный. Дома гости. За обедом в столовой солнечно, и дым от папирос легкими синеватыми волокнами переливается в золотых лучах, которые сильными снопами бьют в окна. Форточки открыты, и слышно, как на улице кричат мальчишки, чирикают воробьи и полнозвучно, нескладно перезванивают в церквах.

За обедом я наедаюсь шоколаду.

Часов в пять отправляюсь на полянку и в глубине души хочу увидеть Таню. Срываю в садике прутик сирени с зелеными, сочными почками, обкусываю на ходу горькую, весеннюю корочку и, захлопнув за собой калитку с жестянкой: «Вход старьевщикам воспрещен», замираю. На скамеечке, где обыкновенно ночью сидит дворник в тулупе, теперь устроилась Танюша и с ней еще какая-то белокурая девочка. Танюша в чем-то синеньком, в белом фартушке, и в косичках у нее бантики.

В желудке у меня становится пусто и холодно, как перед экзаменом.

— Таня… здравствуйте!

Танюша смотрит на меня не то удивленно, не то разочарованно.

— Здравствуйте, — вяло говорит она. — Познакомьтесь с моей подругой. Ольга.

Я неловко по очереди мну в потной руке две розовые душистые ручки и недоумеваю: «Чего это они такие… кислые?» И вдруг соображаю: «Ах, я дурак, дурак. Да ведь пасха. Нужно целоваться. Ничего не поделаешь».

— Ах да! — развязно восклицаю я. — Христос воскресе! Я и забыл.

У девочек лица расплываются в счастливые улыбки, и они, опустив ресницы и покраснев, говорят в один голос:

— Ах, нет, нет, что вы! Мы с мужчинами не христосуемся.

Пудовая гиря сваливается у меня с души. Все хорошо, но в любви самое паршивое это то, что надо целоваться.

…А колокола звонят, звонят, и кажется, что и завтра, и послезавтра, и через год — все время в воздухе над счастливой землей будет стоять светлый, утомительный, весенний звон.

Начало 1914 г.

Ружье*

I

Перед самым отъездом на войну штабс-капитан запаса Перченко взял на руки своего пятилетнего бутузика Шурку, крепко поцеловал его щечку, покрытую нежным пушком, как персик.

— Ну, будь умником, не капризничай, не раздражай мамочку и пиши мне почаще… А главное — не раздражай мамочку. Будешь послушным — привезу тебе с войны настоящую немецкую винтовку.

Отцовская ласка была для Шурки в редкость. Она разнежила его.

От коротко остриженных усов и бритого подбородка Шурке сделалось хорошо и щекотно. Он выпростал из-под отцовского рукава правую ручонку, нежно потрогал ремень и припал круглой головкой к погону.

— Верно привезешь?

— Что?

— Винтовку.

— А! Привезу, привезу, будь, братец, благонадежен.

На вокзале было очень шумно и многолюдно. Высоко под самым потолком ярко горели два электрических шара, и от каждого человека падало по две тени. Шурке это казалось необъяснимым и страшным. Пахло пирожками и перегретым железом. Хотелось спать. На перроне, у поезда, который стоял, освещенный неярким светом, как призрак, среди обычной публики толпилось много военных. И это тоже казалось страшным. Разговаривали вполголоса. В воздухе висел тяжелый, утомляющий гул.

Кто-то плакал.

Когда отец вошел в вагон, паровоз отрывочно свистнул. Потом отец в открытом окне. Мать взяла Шурку на руки и подошла к окну. Он крестил и целовал их то и дело, и Шурка почувствовал, что у отца мокрая щека. Это было тоже страшно, и хотелось уже не плакать, а кричать. Наконец вагоны дернуло, по очереди стукнулись друг о друга буфера, замелькали вагонные окна и лица, тягостно освещенные неправдоподобным светом.

II

На следующий день Шуркина жизнь потекла обычным порядком.

Так прошла осень.

Обыкновенно мать по целым дням шила, писала и ждала почтальона. Отец все не приезжал, но зато стали часто приходить от него письма. Два раза в неделю Шурка видел, как мать входила в комнату с письмом в руках, на ходу разрывая конверт шпилькой. Она быстро пробегала глазами мелко, неровно исписанные страницы и бормотала:

— Подвигаемся вперед… привыкли к отсутствию комфорта… много дела… пока все благополучно… целую тебя и мальчика… пишите… ага! — посылайте теплое белье…

Иногда к матери заходила соседка Гусева. Муж Гусевой был тоже на войне, и обе женщины проводили вечера в тихих разговорах и глубоких вздохах.

Шурка лежал в своей кроватке с полузакрытыми глазами, но сразу заснуть не мог. Он смотрел в угол, где перед иконой горела синяя лампадка. Сквозь щель неплотно запертых дверей просачивался свет и слышались ритмичные, ровные голоса. Слов Шурка не слыхал, но его баюкали однотонные повышения и понижения говора. Постепенно Шурка засыпал, и часто снилась ему война. Во сне она была странной и не такой страшной и интересной. Часто в ней, кроме папы, пушек, лошадей и разноцветных солдатиков, участвовали Шуркины уличные приятели: Колька, Горик и Митейка.

Изредка, когда Шурка капризничал, мать напоминала ему про немецкое ружье.

III

Прошла дождливая осень. Прошли мягкие снежные дни ранней зимы. Скучно прошли святки. К концу февраля по ночам стал дуть сильный сырой ветер. Выдалось два-три ослепительных солнечных дня с блестящими лужами, синим небом и звонкими воробьями.

И вдруг, внезапно, мать получила сильно запоздавшую телеграмму, а на другой день приехал отец. Он сильно изменился: загорел, обветрился, оброс незнакомой бородой и говорил грубым голосом.

В доме началась суета. Разговоры. Гости.

Незаметно промелькнули четыре дня, и отец опять исчез — как в воду канул, — а у Шурки возле кровати появились большая немецкая винтовка и лакированная каска.

Сначала Шурка возился с винтовкой дома. Он переворачивал стулья, устанавливал на них тяжелое ружье, что должно было изображать пушку, и громко кричал:

— А-а-а!. Па-а-а!. Пли!.

Потом бегал в кухню показывать винтовку Аннушке, которая смотрела на нее со скрытым ужасом.

Наконец однажды утром бес тщеславия легонько подтолкнул Шурку и посоветовал:

— А не вынести ли тебе винтовку во двор? А? Вот-то удивятся Колька, Горик и Митейка. Завидовать, чего доброго, будут! Хорошо!

Шурка надел рыженькое пальтишко, барашковую шапочку с наушниками, вязаные варежки и взял под мышку тяжелое ружье.

IV

Двор был по-утреннему пуст. Длинные холодные тени ложились от домов и деревьев на розоватый асфальт. Вода в жестянке, из которой пьют собаки, замерзла.

Во двор вошел отощавший за последнее время газетчик. Он торопился и держал под мышкой толстую кипу газет. Шурка перебежал ему дорогу, прицелился, щелкнул языком и закричал: