Выбрать главу

Но вдруг мне почудилось пенье, и я пошел на него. Вижу, крайняя изба, кажется, старосты Гавриила. Окно неплотно завешено, и что-то толкнуло меня заглянуть в него.

С трудом рассмотрел я внутренность избы: так заморозило-запорошило окно. Я дыханием своим растопил лед и увидел, наконец, криничан.

Это они поют. Это они пляшут в белых своих рубахах – белокрылые безумцы.

У меня голова закружилась от их метельной пляски, от взлета их пьяных рук.

– Так, так, – думал я: – но почему же никто меня не возьмет за руку и не поставит рядом с Татьяной или еще с кем? Дух Божий почил на братьях и сестрах, Но у меня нет сестры, и вышняя сила не лелеяла моей одинокой души. Но разве я пасынок у Бога? Разве я виновен, что судьба не судила мне войти в хоровод?

Оленья куртка расстегнулась, и ветер пахнул мне прямо в лицо и в грудь. Дыханье у меня захватило. Тупо цокнул ружейный приклад о льдину, и я опустился на колени в странном бессилии.

– О, пустыня моя! Одиночество мое! Откройся мне. Дай мне испить чашу жизни до дна. Как сочетать себя с миром? Как сорвать с него злую завесу, увидеть его лицом к лицу? И разве пляска криничан – разве это не гаданье, только гаданье?

Я едва добрел домой. Камелек тихо тлел. Пришлось подложить дров, чтобы увидеть лицо Улиты.

Я бужу Улиту и говорю ей:

– Мне страшно. Мне страшно.

– Это ничего, – отвечает она: – скоро взойдет Утренняя Звезда, и Абасы уйдут за реку – и тебе будет легче.

Нет, нет, милая Улита. Я знаю: тоска не покинет меня.

– Ах, что ты! Что ты! – говорит она, потягиваясь под своим заячьим одеялом: – ты же – тойон, улахан, тойон, у тебя ружье. И чего ты боишься? Разве мне, маленькой Улите, защищать тебя?

О, милая моя! Конечно, ты можешь защитить меня от дурных мыслей. Ты все можешь. Ты – земля. Ты – тайга.

VI.

Я однажды зашел в избу к Татьяне. Это была простая случайность. Пусть эта женщина строга и надменна. В сущности, мне нет дела до ее мечтаний.

Я очень вежливо расспрашивал ее о делах.

– Много-ли у них осталось на зиму хлеба? Правда-ли, что они хотят на следующий год посеять пшеницу? Как хорошо, что все так чисто у них в избе – и стены деревянные, не то, что в якутской юрте. Но, может быть, они скучают в этой пустынной и холодной стране?

Она отвечает рассудительно:

– Скука – это грех. Нет она не знает скуки. Везде земля прекрасна, где братья и сестры. Ведь, здесь никто не запрещает им петь псалмы и любить друг друга. И притом она не привыкла к веселью. А вот ему, должно быть, тоскливо жить в тайге. Ученый человек привык к разным книгам и вообще городской жизни.

– Я вовсе не ученый, – говорю я: – многое мне неизвестно. И Татьяна, наверное, могла бы рассказать мне о чем-нибудь важном. Я знаю так мало, что правильнее было-бы сказать, что я ничего не знаю.

Но Татьяна уверяет меня, что она не думает так. Однако в ее глазах я читаю презрение ко мне. И чем вежливее она говорит со мною, тем суровее и прекраснее становятся ее глаза.

Неожиданно Татьяна спрашивает меня:

– А кто эта якутская девушка? Это прислуга ваша?

Но я спешу объяснить, в чем дело:

– Это жена моя. Мы познакомились с ней на реке Амге. Я очень люблю ее, и она мне кажется прекрасной. Впрочем, быть может, Татьяна сама навестит нас и поближе познакомится с моей женой.

Татьяна молчит.

– А, должно быть, тяжело так жить, – неожиданно говорит она: – человек – как слепой. Нет ему ни дороги, ни солнца. Живет, как крот; роется бедняга в земле. Жена! Жена! А в глаза заглянуть ей не смеет. Люблю тебя – говорит, а сам ничего не понимает. Худо. А потом, глядишь, и смерть пришла. Спросят тебя: А как ты любил? А кого убил? А что посеял? И забьется человек, как зверюга в капкане. На земле пил вино зря, на землю проливал, а там не придется испить вина вечного. Худо. Худо.

– Послушай, Татьяна, ты говоришь: «худо, худо», как будто ты знаешь, что добро и что зло. Может быть, это и так. Я тебе верю. Но почему же это не открыто мне или жене моей? Почему? Я тогда ничего не хочу знать, если такая несправедливость.

– Что вы! Что вы! Я тоже ничего не знаю. Только мне думается, что все можно узнать. Никто не откроет. Само откроется. Сестрам-братьям открылось.

– Так-то оно так: но придет смерть, запылит глаза прахом и губы не разомкнутся. Тяжело будет на груди нести всю землю. Подумать только, сколько одних младенцев раздавлено землей. Но я ничего не говорю. Пусть. Я землю люблю. Она слепая. Ей все можно. Но кто не слеп, а властен и жесток, того не приму.

– Худо, худо, – говорит Татьяна и, помолчав, прибавляет: – Бог есть любовь…