«Не эта ли блондинка? Или, быть может, вон та? Или, быть может, это была Любовь Григорьевна?»
Подумав об этом, Баталин тихо и радостно засмеялся. А когда он увидел, наконец, Любовь Григорьевну, он сказал ей:
– Как вы провели ночь? Вы не поднимались на палубу.
Но она ответила ему неопределенно:
– Благодарю вас, – и тотчас заговорила с какой-то пожилой дамой.
Непогода совсем утихла. Сияло море; сияло небо. Показался Ялтинский берег. Пароход описал полукруг и медленно подошел к пристани.
– А мы прямо в Кореиз, – говорил Таланов Баталину, нанимая четырехместную коляску, – поедемте с нами, право…
Баталин посмотрел вопросительно на Любовь Григорьевну.
Она улыбнулась ему и качнула головой.
Когда коляска быстро помчалась по приятной белой дороге, и Баталин увидел синее крымское небо и ослепительно белые каменные ограды; когда он почувствовал близость Любови Григорьевны, ему захотелось начать жить сначала, тихо смеяться и говорить о любви; захотелось оправдать и себя, и землю, и даже этот нарядный курортный Крым.
По узкой дороге ехали вдвоем Баталин и Любовь Григорьевна.
Баталину нравилось, что Любовь Григорьевна бросала на него робкие и вопросительные взгляды, когда лошадь не слушалась ее. Он приближался к Любови Григорьевне и учил ее держать поводья и невольно касался ее руки.
– Мой муж – прекрасный человек, и я по совести могу сказать, что люблю его, – говорила Любовь Григорьевна с тихой грустью. – Я живу с ним два года, и я научилась ценить в нем это чудесное добродушие и этот широкий размах его натуры. Не правда ли, даже в фигуре его есть что-то внушающее доверие? Я люблю слушать его в суде. Когда он говорит, все у него ясно и определенно, и ему веришь. Может быть, я потому так люблю его и умею ценить, что во мне нет этих качеств, я никогда ничего не знаю точно! И все мне кажется сомнительным и неясным. Да, да. Я люблю моего мужа. На него можно положиться, он самоуверенно и умно строит свою жизнь… Он смеется над моими мечтаниями и над моей верой. И мне жутко и холодно бывает, когда он смеется, но я знаю, что он умнее меня: мои фантазии бесплодны, и оправдывать их нельзя.
– Ах! Зачем рассуждать? – сказал Баталин. – Зачем? Вы любите вашего мужа. Прекрасно. Но зачем же строить целую теорию по этому поводу? Рассуждения убивают любовь. Когда я любил, все мне казалось нелогичным, и я радовался моему безумию. Любовь потому и прекрасна, что вместе с ней приходит в сердце чудо, и мы живем, как боги, и смеемся над маленьким человеческим разумом.
– Нет, нет. Я боюсь безумия; и не говорите мне, Валентин Александрович, о любви и чуде. Что такое? Что? У меня и так голова кружится, когда я смотрю на этот непонятный Божий мир. Мне приятно, что Сережа, мой муж, умеет все поставить на свое место. Это, говорит он, наука, это – романтизм, это – явление психопатологическое. Это так хорошо и спокойно.
– Милая Любовь Григорьевна! Вы мне говорите: муж и муж. А я не хочу говорить о нем, о вашем муже. Пусть он прекрасен. Пусть. Не в этом дело. Я хочу, чтобы вы не боялись этого нелепого, но прекрасного мира… И главное, не надо рассуждать. Вот муж ваш обо всем рассуждает – даже о колокольне св. Марка. Но зачем? Шепот и полуслова всегда лучше, чем красноречье, и даже незатейливая мелодия лучше умной литературы. Скажу прямо: два года я жил с опустошенным сердцем и вот теперь, когда я вяжу вас, у меня нет определенных мыслей в голове, но мне кажется, что мир стал прекраснее. Об этом нельзя рассуждать, но я, потерявший Бога, опять готов шептать молитвы, и мне хочется петь и обнимать деревья, и целовать землю. Я люблю вас…
– Зачем вы говорите это? – сказала Любовь Григорьевна и со страхом посмотрела на Баталина. – Не надо, не надо. Я прошу вас…
– Я сам не знаю, зачем я это говорю. Но мне, Любовь Григорьевна, тридцать два года, и, хотя на висках у меня седые волосы, мне иногда кажется, что жизнь моя еще не прошла, не погибла, и что-то осталось и на мою долю.
Любовь Григорьевна покраснела и нахмурила брови.
– Если вы хотите, чтобы мы остались добрыми друзьями, – сказала она, – забудем этот разговор.
– Какая вы странная, Любовь Григорьевна. Дело не в разговоре. И не в долге, и не в нравственных обязанностях, и не в романтизме, о котором что-то знает ваш муж. Дело в том, что все мы умрем. И когда настанет предсмертный час, тогда с ужасом вдруг поймешь, как немудро, как робко ты прожил свою жизнь. Таблица умножения, которую ты задолбил с детства, была единственной твоей владычицей. Безобразная логика – дважды два четыре – вот чем ты руководствовался в своей жизни. О, я ничего не имею против таблицы умножения, но нельзя поклоняться ей, как царице. Бог мой! Если бы в самом деле миром управляли мертвые логические формулы, разве сияли бы так таинственно ваши глаза?