Любовь Григорьевна думала, что она хочет прекратить этот разговор, но она не умела этого сделать.
– И вся вы таинственная, – продолжал Баталин, – я вот смотрю на вашу амазонку, и мне кажется все в ней необыкновенным, и от каждой складки веет на меня милым и непонятным… Кстати, почему вы носите траур?
– Еще не прошло полгода, как умерла моя мать.
– Я люблю траур, – сказал Баталин тихо, – не знаю, почему, но я люблю его. Где-то в глубине нашего сердца есть уверенность, что любовь и смерть – родные сестры… Я знаю, что вы любите вашего мужа…
– Да, да. Я люблю его, – сказала Любовь Григорьевна торопливо.
– Я знаю, что вы любите вашего мужа, но уже то, что вы позволяете мне говорить вам о любви моей, окрыляет меня, и я чувствую, что можно еще жить, и я построю еще не один храм.
– Но милый, хороший Валентин Александрович! Простите меня, но, право, я не позволяю вам говорить мне о любви вашей. И я умоляю вас, останемся друзьями, только друзьями.
Они спустились вниз в татарскую деревушку; ехали по узкой улице; мальчишки и собаки вертелись под ногами лошадей; слезли у сакли; над дверью была надпись: «Ресторация Абдулла. Вино крымское, кофе турецкое». Прошли в саклю; их провели в заднюю комнату мимо каких-то подозрительных гостей; за перегородкой играли в карты; подали горячий, пахучий кофе с гущей.
– Будем друзьями! – говорила Любовь Григорьевна смущенно. – Будем друзьями…
Она торопливо выпила свой кофе, и у нее закружилась голова.
– Я не знаю, что значит дружба, – говорил Баталин и сердито смотрел на маленькие руки Любови Григорьевны, – но, Боже мой, как вы прекрасны! Нет, не тогда, когда вы рассуждаете, а тогда, когда вы смотрите на море или подносите розы к губам, или говорите, не рассуждая, тихие, простые, мудрые слова о солнце, о земле, о травах… Мне кажется, что в сердце вашем есть какая-то большая и чудесная печаль. И в вас странно сочетались эта застенчивость ваша и какая-то доступность, и непонятная гордость, и тайное презрение. И мне кажется, что вы правы, и что можно сочетать эту доступность, всенародность с этой насмешливой надменностью, но я так не могу, и меня мучает то, что вы не брезгуете миром, мужем вашим и даже мной. Да, я ревную вас к самому себе. Как вы позволяете говорить вам о любви моей? И вот я сейчас стану на колени и буду целовать ваши руки, и вы не оттолкнете меня.
– Ах, нет, нет! Вы не должны этого делать.
– Да. Не должен. И вы не должны относиться ко мне снисходительно. Но вы не можете этого.
– У меня голова кружится от кофе, но вы не станете меня мучить.
– Я люблю вас, – повторял он упрямо и стал на колени, и взял руки Любови Григорьевны и прижал к ним свои горячие губы.
Потом он опрокинул свою чашку и разлил кофе. Потом они стояли в углу комнаты, и Баталин целовал Любовь Григорьевну в губы и дрожал, как мальчик.
Когда они ехали домой, Любовь Григорьевна плакала.
А Баталин говорил что-то нескладное:
– Вы молчите, и я вижу слезы на вашем лице. И мне страшно и стыдно. Но клянусь вам, я не могу жить без вас. Вы говорите: муж. Но я ничего не понимаю. И все препятствия мне кажутся странными и ненужными. Бросим все и уедем заграницу.
– Нет, нет! – говорила Любовь Григорьевна, широко раскрывая глаза. – То, что я позволила вам поцеловать себя – это дурман какой-то. Это ужасно. Я все расскажу мужу. А вы – умоляю вас – уезжайте скорее отсюда. Я не люблю вас. Слышите? Я не люблю вас.
– Молчите, – бормотал Баталин, – молчите. Ни вы, ни я не знаем, что будет завтра. Для меня теперь ничего не существует, кроме вас. И я не верю, чтобы такая любовь заслуживала упреков и осуждения. То, что вы не оттолкнули меня, когда я целовал ваши руки, разве это не высокая правда? И разве все трезвые слова не падают, как мертвые камни, когда расцветает сердце без мыслей о долге, обязанностях и о всем прочем?
В пансионе пили утренний кофе. Сергей Сергеевич просматривал газеты.
– Т-ое земство опять в опале, – говорил он не то с иронией, не то с удовольствием, – председателя не утвердили и Александра Ивановича выслали в Вологодскую губернию. Боже мой! Какие мы дикари! Хорошо вам, Валентин Александрович, не читать газет и презирать политику: вы – художник. Но нам, простым смертным, представляется чем-то диким и варварским эта нелепая тактика нашей бюрократии.
– Нет, отчего же! И я понимаю, что все это худо, – сказал Баталин и с тоской и ожиданием посмотрел на дверь: Любовь Григорьевна еще не вышла на веранду.