Он старался догнать ее, но она шла все быстрей и быстрей.
«Боже мой! Но ведь это Мария! Это она… Это ее походка, – подумал он, – как странно, что может быть такое поразительное сходство».
Навстречу Баталину шел фонарщик с лестницей и гасил фонари; улица делалась темной, и женщина неожиданно исчезла.
Так на этот раз и не видел он ее лица.
«Мария умерла, – думал Баталин, – но я не могу поверить, чтобы то, что я любил в ней, могло исчезнуть бесследно. Я не богослов, не философ, но когда любишь, то и без умных рассуждений прекрасно знаешь, что любишь бессмертную. Я не знаю, надо бояться смерти или нет, но нельзя не верить в то, что смерть можно победить. Без этой надежды нет ни мудрости, ни любви, ни правды. Вот дышит своими ядовитыми туманами этот сумасшедший Петербург, но и в этом дыхании слышу я какую-то мерность, и за этими туманами вижу чье-то живое лицо. Мария! Я люблю тебя! Я не изменил тебе».
– Какой ты бледный. Ты устал, должно быть, – сказала Любовь Григорьевна, когда Баталин вернулся домой.
Она не спала; пила кофе, очевидно, поджидала его.
Уже давно не оставались они наедине. По вечерам Баталин спешил уйти к себе в комнату.
Но на этот раз Любовь Григорьевна подошла к нему и рукою нежно провела по волосам, и его сердце мучительно сжалось от этой неожиданной и уже ненужной ему ласки.
– Дорогая моя! Я устал, пойду к себе. Спи спокойно.
И он ушел в комнату, разделся, лег и потушил свечу.
И тотчас он почувствовал, что чья-то рука, теплая, живая рука коснулась его лба.
Баталину не было страшно от этого прикосновения.
– Мария! – сказал он. – Это ты? Мария!
Но никто не отвечал ему, и он уже не чувствовал прикосновения руки.
Он зажег свечу; в комнате никого не было.
«Галлюцинация, – подумал он и усмехнулся, – пусть».
Отворилась дверь, и вошла Любовь Григорьевна.
Она была в белом капоте; глаза ее были широко раскрыты, и казалось, что она больна и едва стоит на ногах.
– У меня тоска, – сказала она. – Боже мой! У меня тоска. Милый, родной мой! Как мы несчастны… Мы не знаем правды, не знаем любви… Бог покинул нас. Надо молиться, но я не могу, не умею… И все вокруг гибнет. И мир, как зеркало, разбился на кусочки. И холодно, и страшно.
Она опустилась на колени около постели Баталина и по-детски заплакала.
– Милая, милая! Не плачь, – сказал Баталин тихо и ласково и, подумав, прибавил: – Надо верить.
– Но мне страшно, – сказала Любовь Григорьевна, – мне страшно. Мне показалось сейчас, что кто-то бродил по зале и потом вошел к тебе в комнату. Мне страшно.
– Ах! Это так, это ничего, – сказал Баталин, – иди к себе, спи, родная, спокойно.
Любовь Григорьевна нерешительно поднялась и пошла из комнаты. На пороге она обернулась и посмотрела умоляющими глазами на Баталина.
Когда он услышал, что Любовь Григорьевна вошла к себе в комнату и затворила дверь, он тихо поднялся с постели и, стоя босыми ногами на полу и прижав обе руки к груди, прошептал:
– Мария! Невеста моя!
Мертвый жених
Милый друг ее – мертвец…
В то время у нас был свой дом – за Москвой-Рекой, как раз против Шестой Гимназии. Помню старинные траурные ворота из чугуна и черную резную решетку, и гимназистов в серых пальто с большими ранцами.
Весною видно было из наших окон, как мальчиков обучают военной гимнастике.
Молоденький офицер ходил без пальто по лужам, его свежий весенний голос долетал к нам в открытую форточку.
Мне было тогда тринадцать лет, я была влюблена и в офицера, и в гимназистов, и вообще томилась любовным томлением, и все ждала прекрасного, таинственного жениха. Заглядывала на улице в лица прохожим: не он ли?
В церкви чувствовала его тихое дыхание, и слова молитв сочетала с признаниями кому-то неизвестному, кого уже любила.
И вот теперь, когда я, кажется, нашла его, с изумлением припоминаю жизнь мою, полную ожидания, тоски и падений.
Брату, который умер теперь, было тогда девятнадцать лет. И к нему ходили товарищи-студенты, первокурсники. Бывал один белокурый юноша, по фамилии Новицкий. Вот в него я и влюбилась.
Это был смешной роман. По целым вечерам просиживали мы с ним за игрою в шахматы, в безмолвии, млея от сладостной влюбленности.