– Пожалуйте репетировать.
Дарья Ивановна поставила Наташу перед рампою рядом с Соней.
Рыжий пианист забарабанил по клавишам, и Соня запела, поднимая розовое платье и неестественно пристукивая каблуками:
Соня делала глазки воображаемым зрителям, прижимала куклу к обнаженной груди и пела:
Дарья Ивановна заставила Наташу приподнять юбку. И Соня опять запела:
Наташе казалось, что это сон, что это не по-настоящему, что вот сейчас кто-нибудь засмеется и скажет: «Довольно», – и рыжий пианист, улыбаясь, перестанет барабанить по клавишам, и Соня сотрет румяна и наденет скромное платье. Но сон продолжался.
Пили, стоя у буфета, чай. Потом пошли за кулисы. Пришел венгерец с контрабасом и что-то говорил Соне на непонятном языке и обнимал ее. И контрабас чуть-чуть загудел, когда венгерец неосторожно поставил его в угол.
Вчерашний день казался Наташе далеким прошлым. И темный тяжелый вотчим, и золотая всенощная с ладаном и с таинственным пением – все отошло куда-то в синеватую даль. И голоса оттуда едва долетали, как из другого мира.
Жить стала Наташа, как во сне. Тяжело засыпала под утро. Часто просыпалась, вскакивала с постели и, босая, бежала к умывальнику; обливаясь водой, пила воду жадными глотками прямо из графина и потом опять клала свою угарную голову на подушку, чтобы все забыть и уснуть.
Вставала часа в три, лениво одевалась, прихлебывая кофе, который варила ей Акулина, и ехала с Петербургской стороны на Звенигородскую завтракать у Дарьи Ивановны. Там был и допрос:
– С кем была и сколько выручила?
Теперь уж Дарья Ивановна говорила Наташе «ты», и Наташа почему-то была в долгу у Дарьи Ивановны. А считать не хотелось: махнула на все рукой.
Катюша приносила к завтраку водку, сливали ее в графинчик с апельсинными корками и выпивали. Аглая приговаривала непонятное:
– Выпьешь по первой, будешь стервой, – выпьешь по второй, будешь с головой, – выпьешь по третьей, будешь без смерти, выпьешь по четвертой, – будешь первосортной, – пятой – богатой…
– Нескладно что-то, – говорила Наташа, сурово хмурясь.
– Для нас и это ладно, – отвечала Аглая, не смущаясь.
Дарья Ивановна отнимала графинчик, и все опять укладывались спать кто куда. А в семь часов ехали в сад.
Когда Наташа входила в сад в своей черной шляпе с большим страусовым пером, подбирая пышное черное платье и открывая ботинки на высоких каблуках, ей казалось, что она уже на сцене и вокруг тоже актрисы. Сад с электрическими фонариками, бутафорскими воротами, с этой загримированной Аглаей и другими дамами – это все игра. И если не верить, что все это только так, что все это пока, а потом начнется настоящая жизнь, если в это не верить – тогда смерть.
Вот идет Наташа между столиков и сама чувствует, что походка ее здесь иная, не такая, как была раньше.
– Ха-ха-ха! – неестественно смеется Наташа. – Здравствуйте, прекрасный мой кавалер. Ха-ха-ха! Не угостите ли меня, кавалер, мадерой?
В глаза теперь Наташа никому не смотрит: она смотрит всегда куда-то вверх, повыше головы того, с кем говорит. И кажется, что-то видит.
– Милочка, поди сюда, – говорит Наташа, подзывая продавщицу роз, – вот я, господин офицер, розы очень люблю. Не купите ли вы мне розу?
Наташе не нравится, когда оркестр перестает играть: тогда кажется, что и вино не пьянит и все похоже на трезвую правду, и становится страшно. Нет, уж пусть играет музыка, и на сцене пусть пляшут.
Теперь редко вспоминает Наташа о золотой Всенощной и о сладостном напеве «Свете тихий…»
Один раз, когда она была с Поздняковым, сыном заводчика, в номерах на Казанской, ей показалось, что пахнет ладаном, и она вспомнила о своей недавней молодости и о своих предчувствиях любви, которой не суждено было прийти.
– Ну, чего лезешь? Подожди, – сказала она неожиданно грубо этому завитому белокурому человеку, совсем чужому, успевшему протрезвиться за время, пока ехали из сада в номера.
– Вот так Клеопатра! – сказал молодой заводчик, ухмыляясь. – Царица Египетская. Важность – фу-ты, ну-ты. Что за немилость. Я ли тебя шампанским не поил?
– Погоди. Погоди, – сказала Наташа, усмехаясь, – как ты сказал? Клеопатра? Будто уж кто-то мне говорил так. Ага! Помню.