Тогда я спросил сестру, не думает ли она, что в словах библии есть противоречие: возможно ли говорить о блаженстве тех, кто еще не существовал?
На это сестра ответила мне с некоторой холодностью:
– Я не думаю, чтобы в этих словах «Екклесиаста» было противоречие, очевидно, автор книги разумеет под «существованием» преходящую видимость: тот, кто уже есть, может не существовать на земле, но тем не менее бытие его более реально, чем жизнь живых.
– Однако, – возразил я с запальчивостью, задетый ее холодным тоном, – твое мнение, Ариадна, расходится с мнением христианских учителей, к которым ты, кажется, питаешь доверие. Христиане не думают, что возможно бытие личности до рождения человека на земле. Вспомни, что Ориген был осужден собором за подобное мнение.
Но сестра не смутилась моим возражением:
– Собор, – сказала она, – признал Оригена еретиком, но он не отверг целиком его учения. Но я говорю сейчас даже не об учении, а лишь об опыте, столь же реальном, как наша с тобой братская любовь.
Последние слова сестра произнесла с задушевной нежностью; тогда я стал перед ней на колени и прижался губами к ее рукам.
Наш разговор происходил ночью, но, несмотря на поздний час, мы почему-то решили выйти в парк. Луна стояла высоко в небе, и завороженные деревья, казалось, пели славу холодному свету нашей небесной спутницы. Над прудом висела непонятная серебряная сеть, должно быть, волокна тумана, осиянные месяцем. И лунная осень, эта молчаливая сомнамбула, бродила среди деревьев, простирая бледные руки.
И мы тихо сидели на скамье, едва касаясь друг друга вздрагивающими плечами, не смея заговорить, прислушиваясь к высокому небу и к увядающей и влюбленной земле.
Я мог бы назвать мою жизнь счастливой, если бы не болезнь сестры; я узнал об этой болезни случайно, однажды вечером, во время нашей прогулки по парку. Мы шли по дорожке вдоль пруда, когда я заметил, что сестре дурно, она торопливо пошла домой, слегка покашливая и прижимая к губам платок. Я пошел за ней, и на мои тревожные вопросы она нехотя ответила, что с ней бывают припадки удушья, которые находятся в непосредственной связи с болезнью сердца.
Я довел ее до спальни и в первый раз переступил порог комнаты, которую ранее занимала наша тетка. Эта комната разделялась пополам аркой: в одной половине стояла массивная кровать под балдахином из темного бархата, а двери и окна были задрапированы старинной русской парчой; в другой половине стоял византийский иконостас. Сестра объяснила мне, что в этой комнате-молельне хранятся вещи одного из родственников тетки, бывшего епископом. Здесь на особом престоле, покрытом золототканой пеленой, я заметил крест, украшенный яхонтами и опалами, евангелие, светильник и драгоценный потир. Перед старинными образами горели лампады, наполняя молельню прерывистым и неверным светом. В комнате пахло ладаном, воском и неизвестными мне благовонными курениями.
Сестра попросила меня позвать прислугу и выйти из спальной, уверяя, что ей стало лучше. Придя к себе в комнату, я поспешил раздеться и лечь в постель.
Была полночь. Странная тревога овладела мною. Я чувствовал, что пульс мой бьется все чаще и чаще, что усталость постепенно овладевает мною. Мне стоило больших усилий приподнять руку, и я уже не мог изменить положение тела.
Я заметил, что на постели около моих ног сидит кто-то. И как только прошли мгновения напряженного ожидания и мои глаза отчетливо увидели то, что врачи называют галлюцинацией, страх мой прошел и в сердце осталось чувство томления скорее сладостного, чем мучительного.
На постели, у моих ног, сидела покойная тетка. Ее ноги не касались пола, так как постель была довольно высока; голова ее, в белом чепце, была обращена ко мне, и несколько насмешливые глаза смотрели как-то странно, как будто сквозь меня. В маленьких сухих руках она мяла кружевной платочек и что-то бормотала. Я старался вслушаться в ее слова и – наконец – разобрал одну фразу: «В час последнего томленья свет зажги…»
Я закрыл глаза – и видение исчезло. И тотчас я понял, что мое расстроенное воображение вложило в уста призрака строчку из стихотворения, которое я читал накануне.
Но беспокойство не оставило меня. Я торопливо оделся и, взяв свечу, пошел в комнату сестры, предчувствуя, что ее припадок продолжается.
Предчувствие мое оправдалось: сестра полусидела на постели, судорожно сжимая края одеяла; грудь ее высоко подымалась от прерывистого дыхания; воспаленные глаза с мучительным напряжением смотрели в одну точку. Я взял ее за руку. Пульс бился так часто, что я не мог сосчитать число ударов. Две служанки молчаливо ухаживали за сестрой: клали ей на грудь лед и время от времени давали ей лекарство, от которого распространялся запах эфира.