Выбрать главу

Зоя сидела, как убитая.

Наступил вечер. Василий Николаевич заснул. Мы молча сидели около. Степанида тихо всхлипывала в коридоре. Мерно тикали часы. Вот пробило восемь, девять. Первушин кашлял. Ему дали лекарство.

— Какой чудный сон, Зоя! Зоя, ты здесь?

— Я здесь.

— Где ты, Зоя, Зоя, Зоюшка! — жалобно спрашивал он.

Она нагнулась к нему, но он ее не узнавал и все повторял:

— Зоя, Зоя… не оставляй меня.

Зоя едва удерживала рыдания.

Скоро больной пришел в себя. Ему стало значительно лучше. Он присел на постели, попросил чаю и так бодро говорил, что Зоя стала надеяться.

— Видишь, мне совсем хорошо. Завтра, пожалуй, и встать можно, Иван Петрович? А ты, Зоя, усни, голубушка! Ты устала. Экая славная ты натура, Зоя, золотое сердце какое у тебя!

Первушин попросил есть и сказал, что теперь уснет.

Скоро он заснул.

— Ему лучше, правда? — шепотом спрашивала меня Зоя.

— Гораздо. Вы отдохните-ка.

Она села в кресло и скоро заснула, взяв с меня слово, что я ее разбужу, как только больной проснется.

Первушин спал до утра. Но утром он стал метаться. Я разбудил Зою. Она едва успела подбежать к постели, как вдруг Первушин приподнялся, открыл рот, жадно глотая воздух, опустился, тяжело прохрипел, вытянулся — и в комнате водворилось мертвое молчание.

Зоя бросилась к нему, заглянула в глаза. Они кротко глядели по-прежнему. Я тихо отвел ее от трупа. Она не противилась и послушно отошла. Я закрыл покойнику глаза.

Я занялся распоряжениями насчет похорон. Зоя ничего не могла делать; она сидела целые часы молча. Она точно окаменела. Печальное выражение застыло у нее на лице, да так и осталось. Она не выронила слезинки и, когда о чем-нибудь ее спрашивали, отвечала автоматически.

На третий день приехала Наташа. Покойный недаром ею восхищался. Она вошла веселая, здоровая, свежая (мы не упоминали в телеграмме, что брат болен), но, когда увидала наши лица, бросилась прямо в гостиную и припала к брату.

С Зоей она обошлась холодно. Но Зоя, казалось, ничего не замечала и по-прежнему сидела у себя в комнате. На похоронах Зоя шла молча, опустив голову. За это время она постарела. Она была по-прежнему хороша, но горе уж наложило на нее свою печать.

На другой день Степанида пришла ко мне и объявила, чтобы я искал себе квартиру.

— А Зоя Михайловна?

— Мы уезжаем. Продадим только вещи.

— Куда?

— Не знаю, — печально ответила Степанида.

В тот же день в квартиру стали являться покупатели: маклаки*, еврейки, и через день квартира опустела. Зоя Михайловна продала решительно все: мебель, вещи, все свои платья.

— Только черное, шерстяное, голубушка, на себе оставила. И все куда-то торопится и не торгуется вовсе! — говорила Степанида.

Я уложился и пошел проститься.

Она сидела в пустом кабинете. При моем появлении она вздрогнула.

— Это вы? — обернулась она и поднялась с ящика.

— Я пришел проститься, Зоя Михайловна.

— Прощайте. За все спасибо вам. Дай вам бог всего хорошего! — сказала она и крепко пожала мне руку.

— А вы?.. Вы уезжаете?

— Да.

Мне хотелось было спросить у нее, что она думает делать, где жить, но она, очевидно, не желала продолжать разговор. Я пожелал ей душевного мира и вышел из комнаты.

Петербургские карьеры*

I. Агафья

I

В одной из изб небольшой деревеньки Тверской губернии собирали в столицу молодую бабенку Агафью. Старуха мать уже набила Агафьину котомку разным скарбом и засовывала туда еще сырники и небольшие сероватые хлебцы… Делая это дело, старуха лила обильные потоки слез, взглядывая на дочь, молчаливо сидевшую на лавке. Отец молчал. На его хмуром лице не заметно было никакого волнения. Он словно без всякого смущения глядел на отъезд дочери. Только изредка он посматривал на Агафью и, замечая на лице ее некоторый страх, тихо говорил:

— А ты, Агафья, не бойсь… Перво, как в Питер прибудешь, обратись к Никону, в Ямской. Так и спроси, мол, Никона, извозчика тверского… Тут у тебя прописано на бумажке… Он тебя научит… Не бойсь!.. — ободрял старик.

Агафья не говорила ни слова. В ее воображении Питер представлялся каким-то кромешным адом, где люди чуть ли не поедают друг друга. Ее страху немало способствовали рассказы односельцев, особенно рассказы о ловких петербургских мазуриках. Она воображала, что только приедет в этот ужасный город, как немедленно мазурики возьмут у нее единственную ее «пятишницу». Затем (подсказывало ей воображение) что-нибудь особенное да случится… Что такое именно, Агафья никак не могла вообразить, но в ее голове рисовался ряд неясных, страшных картин.

— Готово? — спросил старик.

— Сейчас!.. Эко ты поспешный какой! — воркнула старуха. — Детище ведь свое!

— Нечего возжаться-то… Вон и Микита идет.

В избу вошел пожилой мужик Никита и, перекрестившись, спросил:

— Собрали?

— Собрали, — промолвил отец.

Все присели на лавку. Посидев несколько минут, молча стали молиться на образа.

— Ну, с богом, Агафья… Прощай. Смотри… в Питере не балуй… Так и ступай к Никону… Помни, Ямская… Пиши, когда на место поступишь.

— Прощай, Агафьюшка… берегись Питера-ту… Страсть он для бабы!.. Рубахи-то не потеряй… Сырники… Прощай, родненькая!..

Агафья простилась с отцом и матерью, села с Никитой в сани, и серая клячонка поплелась, увозя их от деревни. Несколько времени путники сидели молча. Наконец Агафья спросила:

— Дядя Микита… А, чай, тамотка страсти?

— Не бойсь, баба! — утешал ее Никита, хотя и он, никогда не бывавший в столице, полагал, что там страсти.

— Главное дело, — продолжал он, — Никона сыщи… Он весь Питер знает. Первый извозчик!

— А мазурики?! Нешто ты не слыхал, как Левонтий про них рассказывал.

— Богу чаще молись! Опять же Никон… Он все знает.

— Страшно, дядя… город-то, сказывают, о-о-ох.

— Известно, Питер — столица.

К вечеру путешественники приплелись к Окуловской станции. Никита стал брать билет для Агафьи. В это время машина взвизгнула, Агафья вздрогнула.

— Не бойсь! — утешал Никита. — Главное, богу почаще молись… Прощай… да на чугунке-то осторожней…

Раздался звонок, и Агафью втолкнули в вагон. Там шел храп и визг. Вошедшие стали искать мест, но мест не оказывалось. Вошел кондуктор и кое-как распихал новоприбывших по скамейкам. Села и Агафья. Машина тронулась.

— Ох… господи! — крикнула Агафья и стала креститься.

Испуганная, она так всю ночь и не спала. Наутро немного попривыкла. Однако выходить на станциях боялась. «Кто его знает, — думала она, — а как он меня оставит!» Так до самого Петербурга не вставала с места.

— Вы какие будете? — спросил ее сосед-лакей.

Агафья испугалась и крепко к груди прижала пятишницу.

— Деревенски будем!

— Ха-ха-ха… Вы в столицу первый раз, значит?..

— В первой.

— Значит, вы не знаете, как у нас там жить?.. Теперича я служил по местам и могу сказать, нонче оченно трудно, по тому на кого попадешь…

— Это так! — подхватил кто-то.

— И вот что я вам скажу, — продолжал лакей, по-видимому ни к кому не обращаясь, — все зависит от того, как ты себя поведешь… С ними нельзя честью… Служил я у одного чиновника и думал честью — это я только в Питер-то этот самый приехал, и что же, братцы мои, — он мне за честь-то пяти целковых и недодал… Это за честь-то!..

— Ишь ты! — раздалось в вагоне.

— А ежели ты теперича где по благородным домам с карт доходы получаешь да, примерно, с булочной, то жить можно. Только он тебе слово, а ты ему не спущай, чтобы он не полагал!.. Вы в кухарки? — обратился лакей к Агафье.

— Бозныть… Куда бог приведет.

— Бистексу умеете сжарить?