К вечеру Трифон остановился покормить. На постоялом дворе было несколько извозчиков. Разговорились.
— Мальца-то куда везешь? — спросили извозчики.
— Туда же… в Питер! — отвечал Трифон.
— Аль Ивану плохо пришлось?..
— Беда, братцы!..
— В ученье?
— Бозныть… Наказывал в ученье сдать… Отдать какому ни на есть немцу… Известно, у кого как не у немца…
— А паренек-то махонькой еще… Как бы его не укатали в Питере-то… — участно замечали извозчики.
— Никто, как бог!..
Степка все это слышал, и в его голову закралась мысль, что немец, должно быть, какой-нибудь старик вроде того беглого, который в прошлом году в Дубках объегорил какого-то крестьянина и после хотел спалить деревню. Этим стариком все дубковские матери пугали своих детей, и Степка, как и другие, воображал его таким же страшным, как лицо антихриста на лубочной картинке, висевшей дома. Таким же стал ему казаться немец, и Степа крепко пригорюнился и даже всплакнул, после чего заснул крепким, ребячьим сном…
Чрез два дня Трифон со Степой въезжали в столицу, и когда мальчик увидал большие дома, конки, городовых, батальон солдат с музыкой и прочие столичные хитрости, то только ахал и крепко жался к Трифону…
— Не бойсь, глупый… Не укусят! — смеялся извозчик.
На третий же день мальчик поступил в ученье к сапожному мастеру Карлу Ивановичу Шмидту. Когда Степа увидал благообразное, выбритое лицо немца, то успокоился и, прощаясь с Трифоном, важно ему заметил:
— Скоро я тебе, дядя, во какие сапоги сошью…
Очутившись в кругу новых товарищей, Степа маленько струхнул и съежился, особенно когда один из учеников подошел к нему и дал ему по уху, ради первого знакомства… Степа стерпел, но чрез минуту сам ударил обидчика… Поднялась драка… Пришел Карл Иванович и помирил обоих на том, что оттузил хорошенько и правого и виноватого…
Невеселая жизнь началась для деревенского мальчика. Работу на него наваливали непосильную, и, главное, ни минутки покоя. То наколи дров, то стопи печи, то сбегай в лавочку, то снеси сапоги, то вымой полы. Одним словом, вместо учения Степке пришлось быть на посылках. И хозяин, и хозяйка, и подмастерья смотрели на Степу, как на своего крепостного, а в награду за все это — затрещины, удары ремнем, ругань и дурная пища.
Видали ли вы, читатель, как в трескучий мороз бежит по улице мальчик-крошка в своем классическом халатишке и пощелкивает зубами?.. Видали ли вы это посиневшее от холода личико мальчугана, посланного отнести сапоги?.. Если вы видели, то должны знать, что это жертва столичная, жертва, которой не всегда суждено дожить и до пятнадцати лет!
Помещение у Карла Ивановича не отличалось особенным комфортом. Сам Карл Иванович имел довольно удобную комнату, но мальчики-ученики жили в сыром подземелье, где спертый и сырой воздух подтачивал день за днем молодые детские силы.
Ночь… Морозная петербургская ночь… Дети спят вповалку на нарах, на тонких соломенных подстилках… Вонь и духота в этой комнате, полной всяких насекомых… Все дети худы, бледны и одеты в какое-то подобие белья… Прикрыты они чем попало, и жмутся и вздрагивают, бедняги, от холода…
— У-у-у!.. Петька, холодно… — шепотом говорит Степа…
— А ты съежься, Степа… теплей будет…
— Проклятый хозяин… полушубок отобрал!
— Он у нас, Степка, завсегда так!.. Малы-де в полушубках ходить…
Дети замолчали и снова пытались заснуть, натягивая на себя дырявое одеяло… Скоро они заснули… Спят дети, вдыхая убийственный воздух… Спят дети, глотая яд и смерть… Спят маленькие создания, и во сне им снятся теплые избы, простор деревенских полей и добрый материнский уход…
Но не спит подтачивающая их смерть. Она стоит с распростертыми объятиями в этом сыром подземелье и алчно глядит на раскинувшиеся во сне детские головки.
Не спит тоже и Степкина мать. Она не забыла своего парнишку и горькими слезами заливается, подумывая о своем сиротливом сыне. «Где-то он? У какого немца? Кормит ли его немец хоть по праздникам лепешками?»
Года через два Степка уже был хорошим учеником, чинил старые сапоги, ставил заплатки и даже умел подкидывать подметки. Но зато он день ото дня бледнел и худел. Сухой его кашель часто раздавался по ночам и будил соседа его, Петьку…
— Экой ты какой… Скажи завтра Карле Иванычу… — замечал Петька.
— Говорил… Сказывает, пройдет и так. А вот все не проходит!
— Скотина! — злобно проговорил мальчик и, повернувшись на другой бок, скоро захрапел.
А Степа все кашлял, схватываясь за грудь с резко выдающимися ребрами. Мальчику было худо… Скорбный, больной, лежал он на соломе, и разные мысли забегали в маленькую белокурую головку. Грустно глядели его большие карие глаза. Тяжелая скорбь была в них…
— О господи! — шептал только мальчик.
Наконец он заснул тяжелым, прерывистым сном.
Видел он во сне, как его провожали в Питер, как Трифон рассказывал ему о столице и о князьях, как привел его к немцу и как немец оказался сначала не страшным, а потом… потом снилось мальчику, как его посылали в морозы в легоньком халатишке, как сидел он часто дни впроголодь и как Карла Иваныч бил его ремнем по детской спинке, больно так бил и приговаривал: «Русский мальчик дрянь есть! бить надо». Снились мальчику Дубки, снилась мать и теплая изба… Потом…
— К мамке… к мамке хочу! — вскрикнул во сне мальчик.
— Вставай, Степка, ишь разоспался!!
Мальчик пытался встать, но встать не мог, силы совсем упали. Его трясла лихорадка. Сказали Карлу Иванычу. Карл Иваныч пришел и заметил:
— Много квасу пиль. Глупый мальчишка!
Однако Степа и после такой энергичной нотации не мог встать. На другой день Степу свезли в больницу.
Чрез неделю на дровнях везли маленький, окрашенный в рыжую краску гробик к одному из кладбищ. За гробиком шел, понуря голову, Трифон, а в гробике лежал Степа, окончивший свою недолгую, скорбную петербургскую карьеру.
Когда до Дубков дошла весть о Степиной смерти, отец не сказал ни слова, только отчаянно заморгал глазами и несколько дней где-то пропадал, а мать громко завывала, призывая громы небесные на виновников смерти сына… Но никто не слыхал ее проклятий, кроме черных, закоптевших стен неприглядной крестьянской избы.
Ужасная болезнь*
Трудно с точностью определить начало болезни, сгубившей моего бедного приятеля Ивана Ракушкина. Он уже был юноша семнадцати лет, с еле пробивавшимся пушком на бледном лице, с большими голубыми глазами, болезненно-самолюбивый, застенчивый малый, добрый товарищ, кончавший вместе со мною курс в одном специальном заведении, когда однажды, поздно ночью, проснувшись от жестокой зубной боли, я увидал следующее: Ракушкин приподнялся на кровати, внимательно озираясь, потом тихо встал, подошел к лампе, уменьшил в ней огонь, оделся и, осторожно крадучись, словно боясь, чтобы кто-нибудь не проснулся, прошел в залу и скрылся в темноте. Через несколько времени, сквозь стеклянные двери спальной, видно было, как в зале засветился слабый огонек.
«Верно пошел приготовляться к экзамену!» — подумал я, несколько изумленный таинственностью, с которою он совершал свое путешествие по спальне. Мне долго не спалось. Я хорошо слышал, как часы медленно пробили два, три, четыре… Огонек все еще мерцал в зале… Наконец послышались те же осторожные шаги, и я увидал Ракушкина, с теми же предосторожностями возвращавшегося назад. Я кашлянул. Он вдруг замер на месте, обратил свое лицо в мою сторону и еще тише прокрался далее, разделся и лег в постель.
Меня это заинтересовало. Наутро я подошел к Ракушкину и неожиданно спросил его:
— Куда это ты ходил ночью?