А в ушах его раздавался страшный голос: «Кинуть Акимку Чижова за борт!»
Но прошло несколько минут, а адмирал не приказывал кидать Акимку за борт и не отдавал насчет его никакого приказания, хоть и слышал мнение матроса о себе. Совсем уже стихший, он сказал капитану, чтобы освободили из-под ареста наказанного гардемарина. Затем в раздумье прошел в свою каюту, приказал Тимошке подавать чай, достать кексов и варенья и пригласить к чаю только что освобожденного из-под ареста «гардемарина с улыбкой».
Матросы скоро успокоили «деревенскую простоту» — Акимку, поверившего «кантонищине». Страх простодушного матросика прошел совсем, когда он убедился, что наказывать его не намерены. И с той поры Аким почувствовал расположение к адмиралу и находил, что он «добер», хоть и страшен в гневе.
На уроке*
Глухая осень. Дождь зарядил с ночи и мелкой дробью барабанит по крышам и окнам. Пасмурное, мокрое, петербургское утро, такое, когда, ворча и хмурясь, с неохотой расстаешься с теплою постелью, гонимый нуждою на мокрую улицу.
Сумрачно показалось утро на улице, но еще сумрачней заглянуло оно в узкий переулок на Петербургской стороне и пробралось через мокрый серый забор в небольшую комнату надворного строения. Серым полусветом осветило оно бедную обстановку в комнате: стол, прислонившийся к стене, о трех ножках, этажерку с книгами и маленький клеенчатый диванчик… На нем, свернувшись клубком, лежал молодой человек, покрытый шинелью.
Из себя молодой человек худощав, чуть-чуть бледен. Глаза неглупые, серые с блеском; волосы темные, кудреватые, откинулись назад, оставляя открытым большой широкий лоб. Общее впечатление: энергичное, хорошее лицо с добродушной, несколько лукавой улыбкой, показывающей в характере долю юмора.
Ворошилов только что проснулся. Он протер глаза, приподнялся и взглянул в окно. Увидав дождь, Ворошилов слегка поморщился и, взяв с полу сапоги, внимательно их осмотрел. Подметки на сапогах были истерты, и огромные дыры на каждом сапоге зияли темными пропастями.
— Эка, как скоро носятся! — проговорил Ворошилов и стал одеваться.
Скоро Ворошилов был готов. Исправив свое старенькое, много поношенное платье, молодой человек подошел к этажерке и не без аппетита принялся за ломоть ситника.
«Чай, Агафья опять самовар предложит!» — подумал он.
И только что пробежала эта мысль, как в комнату вошла кухарка Агафья и сказала:
— Давать, что ли, самовар?
— Нет, Агафья, не давать. Что-то не хочется сегодня чаю.
Однако Агафья заподозрила искренность отказа. Она находила несколько странным не желать по утрам (особенно по таким сырым, холодным утрам!) горячего чаю или кофе, а жилец (вспомнила Агафья) вот уже дней с десять как на вопросы агафьины: «давать ли самовар?» — отвечал: «не хочется».
Агафья нерешительно мялась на пороге. Ее рябое, покрытое оспенными ямками, рыжеватое, доброе лицо выражало некоторую внутреннюю борьбу. Заскорузлые ее пальцы вовсе без пути шмыгали по стене, а глаза — тусклые, старые такие глаза! — не в меру часто моргали.
— Вы бы, Николай Николаич, — наконец сказала кухарка, — выпили бы чайку, право. У меня чай и сахар есть, коли не побрезгуете. Лишние! — добавила старуха.
— Спасибо, Агафья. Не хочется.
— Ведь этак и заболеть недолго. Встамши, надо горячее. Без горячего — нельзя.
— Можно! — улыбнулся Ворошилов. — Вот на урок пойду — там выпью.
— Ну, как знаешь! — с сердцем воркнула Агафья и вышла вон.
На кухне Агафья стала чистить сапоги другим жильцам и вспомнила про то, что у Ворошилова сапоги худы.
«Эка сиротливый!..» — подумала кухарка.
Молодой человек внушал Агафье большое участие, и она словно бы мать заботилась о Ворошилове. То без просьбы с его стороны латочку к его жилетке прикинет, то украдкой рубашку ему выстирает, то — случалось — побольше дровец в его комнату принесет, несмотря на хозяйкину воркотню. Агафья сама была одинокая старуха — родные были далеко, в Пермской губернии — и искренно жалела одинокого Ворошилова.
— И не дает бог ему счастья!.. Все доброта! — не без злобы к этому качеству, проговорила Агафья и остановилась чистить сапоги.
С минуту она раздумывала. Потом подошла к своей кровати, оглядываясь, достала из-под нее маленький красный сундучишко и, сняв с образка ключ, отперла сундук. В агафьином сундуке было много всякой дряни, которую тем не менее Агафья очень берегла и не без гордости звала своим имением. Имение это было разнообразно; в сундуке была всякая всячина: старый подсвечник из томпаковой меди, несколько тряпья, дырявая тальма*, несколько изорванных детских сорочек, бронзовая цепочка, купленная несколько лет тому назад для некоего городового, обещавшего на ней жениться, две-три пустых помадных банки, словом, немало всякого хлама, собранного Агафьей во время мыканья «по людям». Раскопав этот хлам, Агафья добралась до заветного уголка и вытащила оттуда старое порыжелое портмоне. В нем было на десять рублей бумажками и рубля на три мелочи. Агафья, крадучись, пересчитала деньги, прикопленные несколькими годами подневольного житья, и тут же ей вспомнилось:
— Кабы не этот рыжий дьявол, было бы шестнадцать рублей!.. Эх, мазурики!
Воспоминание это относилось, конечно, к городовому, который, заняв у Агафьи три рубля и поклявшись перед образом, что на будущей же неделе женится, мало того что не женился и не отдал денег, но даже с тех пор и не показывался на глаза.
— Без них и лучше! По крайности имение целое будет! — вздохнула Агафья, пересматривая свои капиталы.
Сперва кухарка отложила на кровать синенькую с твердою решимостью в глазах, но через минуту сердце ее сжалось тоской. Она жалобно посмотрела на пятирублевую бумажку, словно бы, расставаясь с ней, она расставалась с любимым ребенком изо всего семейства.
— Довольно с него и трех! — блеснуло в агафьиной голове, и кухарка положила пятирублевую бумажку обратно в портмоне.
Бережно уложив имение и замкнув сундучишко, Агафья положила зелененькую в карман и несколько робко вошла в комнату Ворошилова.
— Николай Николаич. А что я вам скажу? — начала Агафья.
— А что, Агафьюшка? — спросил Ворошилов.
Кухарка опять заметалась и стала снова без пути скрести пальцами о стену.
— Я бы вас, Николай Николаич, попросила… (Тут Агафья поперхнулась, точно у нее кусок в горле засел.) Я говорю, Николай Николаич, что так как теперича… Но только вы… (Агафья решительно стала заикаться, и ее добрые глаза моргали без зазрения совести.) Зачем же быть гордыми? Я, то исть, от сердца… И сам господь бог повелел… Возьмите вот три рубля! — наконец выговорила старуха и, вся покрасневшая, подала дрожащей рукой бумажку Ворошилову.
Молодой человек ничего не сказал, только пожал агафьину руку и заметил спустя несколько времени:
— Спасибо, Агафья. Только, чай, у вас у самой не густо денег?
— Есть еще. Только вы, Николай Николаич, не обидьте. Отдадите, когда бог поможет.
Капли пота струились по лицу кухарки, когда она вышла из комнаты к себе на кухню. Точно она какое-то трудное дело свершила. Но, свершив его, — она боялась, что Ворошилов откажется, — она повеселела и весь остальной день сносила хозяйкину воркотню, не огрызаясь, хотя огрызаться была мастерица, и даже вычистила маленькому хозяйскому сынишке башмаки, что делала крайне редко и что свидетельствовало о ее добром расположении духа.
Ворошилов ходил из угла в угол и только повторял:
— Экая деликатная! И откуда только набралась она этой тонины!
Потом подошел к столу и заглянул в свою расходную книжку. В ней было изображено следующее:
Расходы (примерные) на ноябрь.
Матушке отослать 5 р.
За квартиру 6 ''
На стол 5 ''
Фуражку новую 1 ''
Сапоги 3 ''
На покупку книг 3 ''
Четверку чаю — 25 к.
Три фунта сахару — 50 ''