— Хозяева у нас — купцы, народ, знаете ли, прижимистый и необразованный… Войдет ему в голову, он и сгонит с места… Надо уметь с ними ладить… Другой раз и без всякого резона штраф наложит.
Вероятно, в силу этой безобразной нелепицы отношений, характеризующей отечественные нравы, и на соседнем пароходе составили акт, обвиняющий в столкновении наш пароход. Таким образом кончаются всевозможные приключения, и за них редко когда привлекаются к ответственности капитаны и помощники. Разве уж когда случится происшествие слишком кричащее.
Если верить тому, что пишут в последнее время о провинции некоторые из наших газет, то чем далее от столиц, чем далее от центров умственной жизни, тем обыватель бодрее, веселее, менее подвержен влиянию «либерального миража» и за последние годы совсем, так сказать, «ожил»: глядит вперед «без страха и боязни» и только ждет не дождется, когда наконец будет упразднен «ненавистный» для него гласный суд с присяжными, уничтожено земство, и взамен этого будут восстановлены дореформенные порядки с предоставлением дворянству первенствующей роли. Судя по этой «схеме блаженства», настоящая Аркадия, где люди не живут, а, можно сказать, наслаждаются, — Сибирь. Власть там сильная и грозная, не стесняемая препонами, исправник в каком-нибудь захолустье в своем роде Гарун-аль-Рашид*, могущий при желании беспрепятственно водворить мир и благосостояние, земства нет, суда присяжных нет, мировых судей нет, журналов нет, общественного мнения нет, — чего еще, кажется, желать для людского счастья по доктрине некоторых публицистов?
Увы! на «провинцию» клевещут. Она далеко не так бодра и весела, как о ней рассказывают, судя, по крайней мере, по тем представителям «провинции», с которыми мне приходилось беседовать. Хотя специально разговоров о внутренней политике на пароходе и не вели (слава богу, не малолетки), каждый говорил о своих местных делах и делишках, но в этих толках не проскальзывало ни малейшего желания одобрить идеал аракчеевского общежития*. Новые суды считали счастьем, земские учреждения, при всех недостатках, все же лучше старых порядков и, вспоминая эти старые порядки, вовсе не желали возвращения их… Словом, сибирской Аркадии не завидовали, а спутники на сибирском пароходе не только не хвалились Аркадией, а пугали рассказами о тех ужасах, которые творятся в стране, представляющей собой до некоторой степени приближение к идеалу современных аракчеевцев.
И бодрости и веселья что-то не приметил я, хотя представителей «провинции» было немало в числе наших спутников.
В беседах проскальзывала нотка недовольства. Правда, часто недовольство это формулировалось в крайне примитивной форме («жить стало хуже»), но смею уверить читателя, что из этих бесед никак нельзя было вывести заключения, что жить стало хуже от того, что земство и суды «вносят разврат».
— И проходимец какой-то пошел у нас нынче в ход, батюшка! — рассказывал один старик, мировой судья. — И ходит-то он гоголем… Прежде еще стыдился немного… Бывало, все в клубе знали, что цена этому проходимцу — грош и что за два двугривенных он родителей слопает, а нынче, смотришь, он еще ораторствует, при случае, насчет всяких основ… о благородстве чувств распинается… Да вот, недалеко ходить за примерами… Был у нас в уезде один такой человек… За воровство, за доносы и всякие беззакония был он выгнан из службы и жил себе, притаившись, как паршивая собака… Мы, провинциалы, небрезгливый народ, а и то брезгали этим субъектом… Он даже в обществе не смел показываться… А теперь, — как бы вы думали? — проповедует «сильную власть» в качестве станового… Сколько пакостей понаделал в уезде — просто беда! Чуть что, сейчас в государственной измене обвинит… Поди, доказывай, что врет.
— Тоже и у нас попадаются-таки человечки, — сказал в свою очередь купец из Елабуги.
— Ну, и у нас на этот счет нельзя пожаловаться! — заметил екатеринбургский обыватель.
И пошли все те же, давно набившие оскомину, рассказы о разных, более или менее возмутительных случаях насилия, вымогательства, халатности, причем все это рассказывалось, в большинстве случаев, с тою примесью специально русского добродушия, которое считается одною из наших добродетелей. На первом плане стояла, так сказать, фабула. Рассказчика не столько возмущало, что человек без всякой нужды теснит другого, сколько интересовал самый процесс прижимки. И если при этом «герой» пакости отличается смелостью и находчивостью, то в рассказах даже проскакивала нотка некоторого восхищения, как это он ловко утеснил одного, ограбил другого, провел третьего… В таких приятных воспоминаниях коротали пассажиры второго класса свое время. Винта, к удивлению, не было.
А пароход шел да шел. На другой день мы уже вошли в Каму с ее обрывистыми берегами. На Каме плавание представляло менее шансов для приключения. Пароходы и барки встречались реже, и следовательно оставались только мели; но, по случаю половодья, и эта опасность не представлялась возможною. Пассажиров все прибавлялось, преимущественно палубных пассажиров, хотя и без того палуба была набита битком. Интересно было наблюдать, как пароходное начальство торгуется с пассажирами. На одной из пристаней стояла артель. Это были вятские мужики, сплавившие гонки сверху и возвращающиеся теперь назад. Один из них выступил вперед и спросил о цене.
— Три рубля с человека, — ответил с искусственною небрежностью помощник капитана, нарочно делая вид, что нисколько не интересуется этими пассажирами, и искоса поглядывая на артель в двадцать человек.
— По рублику с человека взяли бы, ваша милость!
Помощник капитана презрительно фыркает и нарочно дает первый свисток, думая, вероятно, этим маневром подействовать на мужиков. В артели происходит совещание.
— Рубль с четвертаком возьмешь?
Помощник капитана не отвечает и через минуту дает второй свисток.
В артели легкое волнение. Снова совещаются.
— Так и быть, по полтора дадим.
— И по два с полтиной дадите, — замечает с усмешкой помощник капитана и прибавляет, — вы, ребята, смотри скорей, сейчас отвал, вас ждать не будем.
И с этими словами он снова подходит к свистку, бросая однако зоркий взгляд на мужиков.
Снова совещание. По-видимому, там решено не отступать.
— Больше не дадим, — замечает артель. — Дождемся другого парохода.
Раздается третий свисток. Артель отходит в сторону.
— Ну уж бог с вами, ступай брать билеты.
Артель идет на пароход, который еще стоит на пристани минут 10 после третьего свистка. Эти свистки были не более как маневр, часто практикуемый на волжских пароходах.
Приключений больше никаких не было, если не считать за приключения две-три остановки по случаю поломки машины и долгую остановку на одной из пристаней, вследствие полученной телеграммы перевести буфет с нашего парохода на встречный пароход того же хозяина, а буфет с того парохода — на наш. Благодаря такому распоряжению, два парохода совершенно напрасно простояли у пристани три часа, пока происходила переноска буфета, и в этот вечерний час, когда обыкновенно все пьют чай, нельзя было добиться кипятку и чего-нибудь съедобного.
На четвертый день пароход пришел в Пермь, вместо раннего утра, в первом часу дня, но это, впрочем, не смутило пассажиров, следующих далее, так как пассажирский поезд из Перми выходит по вечерам. Оставаться же целый день в этой бывшей столице золотопромышленников, горных инженеров дореформенного времени, где прежде было сосредоточено управление заводами и где теперь царствует мерзость запустения, с пустыми барскими хоромами, в виде памятников прежнего величия, не было никакой нужды.
Заглянув в этот мертвый город и не встретив в нем в пятом часу дня буквально ни души, мы вернулись на вокзал, и в семь часов вечера поезд отошел в Екатеринбург. Из окон вагонов мы видели далекую синеву Уральских гор, перед нами мелькали знаменитые когда-то заводы, гремевшие в старое время баснословными пирами и баснословными беззакониями управителей, и незаметно перевалили хребет, очутившись географически в Азии. Я говорю «географически» потому, что близость Азии и азиатских нравов начала сказываться гораздо раньше географической границы.