Выбрать главу
V

Летят над станицей журавли, сыплют на захолодавшую землю призывные крики. Из окошка постовальни смотрит, часами не отрываясь, Петька.

Пришел в постовальню Сидор-коваль, поглядел, как промеж двух кирпичей растирает Петька зерна кукурузы, вздохнул:

— Эх, сердяга, страданьев сколько ты принимаешь!.. Ну, ничего, не падай духом, скоро придут наши, легче будет жить! А завтра беги ко мне, я те муки меры две всыплю.

Посидел, нацедил сквозь прокуренные зубы сизую лужу махорочного дыма, наплевал возле печки и ушел, вздыхая и не прощаясь.

А легче пожить ему не довелось. На другой день перед закатом солнца шел через площадь Петька; из ворот тюрьмы выехали два казака верхами, между ними в длинной, ниже колен, холщовой рубахе шел Сидор. Ворот расшматован до пояса, в прореху видна обросшая курчавыми и жесткими волосами грудь.

Поравнялся с Петькой и, сбиваясь с ноги, голову к нему обернул:

— На распыл меня ведут, Петенька, голубчик, прощай!

Рукой махнул и заплакал…

Как в тяжелом, удушливом сне, таяло время. Завшивел Петька, желтые щеки обметало волокнистым пушком, выглядел старше своих семнадцати лет.

Плыли-плыли, уплывали спеленатые черной тоскою дни. С каждым днем, уходившим за околицу вместе с потускневшим солнцем, ближе к станице продвигались красные; пухла, водянкой разливалась тревога в сердцах казаков.

Утром, когда выгоняли бабы коров на прогон, слышно было, как бухали орудия за Щегольским участком. Глухой гул метался над дворами, задремавшими в зеленой утренней мгле, тыкался в саманные стены постовальни, ознобом тряс слюдяные оконца. Слезал Петька с печки, накидывая зипун, выходил во двор, ложился около сморщенной старушонки-вербы на землю, скованную незастаревшим, тоненьким ледком, и слушал, как от орудийных залпов охала, стонала, кряхтела по-дедовски земля, а за кучей сгрудившихся тополей, смешиваясь с грачиным криком, захлебываясь, стрекотали пулеметы.

Вот и нынче вышел Петька во двор раньше раннего, прижался ухом к мерзнущей земле, обжигаясь липким холодком, слушал. Сонно бухали орудия, а пулеметы бодро, по-молодому выбивали в морозном воздухе глухую чечетку:

Та-та-та-та-та…

Сначала пореже, потом чаще, минутный перебой — и снова еле слышное:

Та-та-та-та-та…

Чтобы не мерзли колени, подложил Петька под ноги полу зипуна, прилег поудобнее, а из-за плетня простуженный голосок:

— Музыку слушаешь, паренек? Музыка занятная…

Дрогнул Петька, вскочил на корточки, а через плетень сверлят его из-под клочковатых бровей стариковские глаза, в бороде пожелтелой хоронится ухмылочка.

Угадал Петька по голосу деда Александра, Четвертого по прозвищу. Сказал сердито, стараясь переломить в голосе дрожь:

— Иди, дед, своей дорогой! Твое дело тут вовсе не касается!..

— Мое-то не касается, а твое, видно, касается?

— Не цепляйся, дед, а то пужану в тебя вот этим каменюкой, после жалиться будешь!

— Больно прыток! Прыток больно, говорю! Я тебя, свистуна, костылем могу погладить за такое к старику почтение!..

— Я тебя не трогаю, и ты меня не трожь!..

— Сопля ты зеленая, по-настоященски ежели разбираться, а тоже щетинишься!

Взялся дед за колья плетня и легко перекинул через огорожу сухое, жилистое тело. Подошел к Петьке, оправляя изорванные полосатые порты, присел рядышком.

— Пулеметы слыхать?

— Кому слыхать, а кому и нет…

— А мы вот послухаем!..

Петька, скосившись, долго глядел на растянувшегося плашмя деда, потом нерешительно сказал:

— За вербой ежели прилечь, дюжей слышно.

— Послухаем и за вербой!

Переполз дед на четвереньках за вербу, обнял оголенные коричневые корни руками, на корни похожими, и минуты на две застыл в молчании.

— Занятно!.. — Привстал, отряхая с колен мохнатый иней, и повернулся к Петьке лицом. — Ты, малец, вот что: я наскрозь земли могу все видать, а тебя с полету вижу, чем ты и дышишь. Слухать этую музыку мы могем до бесконечности, но мы с сыном не то надумали… Знаешь ты мово Яшку? Какого за большевизму пороли нашенские казаки?

— Знаю.

— Ну, так мы с ним порешили навстречу красным идтить, а не ждать, покель они к нам припожалуют!..

Нагнулся дед к Петьке, бородой щекочет ухо, дышит кислым шепотком:

— Жалко мне тебя, паренек. Вот как жалко!.. Давай уйдем с нами отсель, расплюемся с Всевеликим войском Донским! Согласен?

— А не брешешь ты, дед?

— Молод ты мне брехню задавать! По-настоященски выпороть тебя за такие подобные!.. Одна сучка брешет, а я вправду говорю. Мне с тобой торговаться вовсе без надобности, оставайся тут, коли охота!..

И пошел к плетню, мелькая полосатыми портами.

Петька догнал, уцепился за рукав.

— Погоди, дедушка!..

— Неча годить. Желаешь с нами идтить — в добрый час, а нет, так баба с возу — кобыле легче!..

— Пойду я, дедушка. А когда?

— Про то речь после держать будем. Ты заходи нынче к нам ввечеру, мы на гумне с Яшей будем.

VI

Александр Четвертый испокон века старичишка забурунный, во хмелю дурной, а в трезвом виде человек первого сорта. Фамилии его никто не помнит. Давненько, когда пришел со службы из Иваново-Вознесенска, где постоем стояла казачья сотня, под пьянку заявил на станичном сходе старикам:

— У вас царь Александр Третий, ну а я хоть и не царь, а все-таки Александр Четвертый, и плевать мне на вашего царя!..

По постановлению схода лишили его казачьего звания и земельного пая, всыпали на станичном майдане пятьдесят розог за неуважение к высочайшему имени, а дело постановили замять. Но Александр Четвертый, натягивая штаны, низко поклонился станичникам на все четыре стороны и, застегивая последнюю пуговицу, сказал:

— Премного благодарствую, господа старики, а только я этим ничуть не напужанный!..

Станичный атаман атаманской насекой стукнул:

— Коли не напужанный — еще подбавить!..

После подбавления Александр не разговаривал. На руках его отнесли домой, но прозвище Четвертый осталось за ним до самой смерти.

Пришел Петька к Александру Четвертому перед вечером. В хате пусто. В сенцах муругая коза гложет капустные кочерыжки. По двору прошел к гуменным воротцам — открыты настежь. Из клуни простуженный голосок деда:

— Сюда иди, паренек!

Подошел Петька, поздоровался, а дед и не смотрит. Из камня мастерит молотилку, рубцы выбивает, стоя на коленях. Брызжут из-под молота ошкребки серого камня и зеленоватые искры огня. Возле веялки сын деда, Яков, головы не поднимая, хлопочет, постукивает, прибивая к бортам оборванную жесть.

«К чему хозяйствуют-то, в зиму глядя?» — подумал Петька, а дед стукнул последний раз молотком, сказал, не глядя на Петьку:

— Хотим оставить старухе все хозяйство в справности. Она у меня бедовая, чуть что — крику не оберешься! Может, кинул бы свою справу, как есть, но опасаюсь, что нареканиев много будет. Ушли такие-сякие, скажет, а дома хоть и травушка не расти!..

Смеются у деда глаза. Встал, похлопал Петьку по шее, сказал Якову:

— Кончай базар, Яша! Давай вот с постоваловым сынком потолкуем насчет иного-прочего.

Выплюнул Яков изо рта на ладонь мелкие гвоздочки, которыми жесть на веялке прибивал, подошел к Петьке, губы в улыбку растягивая:

— Здорово, красненький!

— Здравствуй, Яков Александрович!

— Ну, как, надумал с нами уходить?

— Я вчера деду Александру сказал, что пойду.

— Этого мало… Можно с дурной головой собраться в ночь, и прощай, станица! А надо памятку по себе какую-нибудь оставить. Оченно мы много добра от хуторных видали! Батю секли, меня за то, что на фронт не согласился идтить, вовсе до смерти избили, твово родителя… Эх, да что и гутарить!

Нагнулся Яков к Петьке совсем близко, забурчал, ворочая нависшими круглыми бровями:

— Про то знаешь ты, парнище, что они, кадеты то есть, артиллерийский склад устроили в станичных конюшнях? Видал, как туда тянули снаряды и прочее?