Яр одной отножиной упирается в опушку казенного леса. Выбрались на пригорок, поглядели вокруг и не спеша потянулись к лесу.
— До Щегольского нам опасно идтить не узнамши. Скоро фронт откроется — могем попасть к белым.
Яков, вбирая голову в растопыренные полы полушубка, долго высекал кресалом огонь. Сыпались огненные капли, сухо черкала сталь о кремень. Трут, натертый подсолнечной золой, зарделся и вонюче задымил. Яков два раза затянулся, ответил отцу:
— Я так полагаю: давайте зайдем к лесничему Даниле, как он есть наш прекрасного знакомства человек. У него узнаем, как нам пройтить через позиции, да кстати и Петяшку малость обогреем, а то он у нас замерзнет вчистую!
— Мне, Яков Александрович, не дюже зябко.
— Молчи уж, не бреши, парнишка! Зипун-то твой не от холода построенный, а от солнышка.
— Трогай, Яша, трогай, сынок!.. Смотри, куда Стожары поднялись, скоро полночь, — сказал дед.
Саженей полсотни не доходя до лесной сторожки, остановились… У лесника Данилы в окошке огонь, видно, как из трубы лениво ползет дымок. Месяц повис над лесом, неловко скособочившись.
— Должно, никого нет. Пойдемте.
Под сараем забрехала собака. Обмерзшие порожки крыльца скрипят под ногами. Постучались.
— Хозяин дома?
Из сторожки к окну прилипла чья-то борода.
— Дома. А кого бог принес?
— Свои, Данила Лукич, пущай за ради Христа обогреться!
В сенцах пискнула дверь, засов громыхнул. На пороге стал лесничий, из-под правой руки глядит на гостей, а в левой винтовку за спину хоронит.
— Никак ты, дед Александр?
— Он самый… Пущай переночевать-то?
— Кто его знает… Ну, да проходите, небось, уместимся!
В комнатушке жарко натоплено. Возле печи на разостланной полсти лежат трое, — в головах седла, в углу винтовки. Яков попятился к двери.
— Кто это у тебя, хозяин?
С полсти голос:
— Аль не узнал станишников? А мы вас со вчерашнего дня поджидаем. Думаем, все одно им казенного леса и Даниловой сторожки не миновать… Ну, раздевайтесь, дорогие гостечки, переночуем, а завтра без пересадки направим вас на царевы качели!.. Давно по вас веревонька плачет!..
Привстали казаки с полсти, за винтовки взялись.
— Вяжи поджигателям руки, Семен!..
Двое спят на постели, третий сидит за столом, свесив голову; промеж ног у него винтовка. Лесник Данила кинул на пол дерюгу.
— Постели, дед Александр, все костям вольготнее будет!
— Смотри, жалостливый человек, как бы самому на ней спать не пришлось!.. Слышь, лесник? Возьми дерюгу!.. Они склады спалили, за такие дела и на морозе рядом с хозяйской сукой поспать не грех!..
Перед зарей запросился дед на двор:
— Пусти, сынок, сходить требуется по надобности…
— Ничего, дед, мочись в штаны либо в валенок!.. Завтра подвесим тебя на перекладину, там просохнешь!
В окна царапался немощный зимний рассвет. Встали казаки, умылись, сели завтракать. Яков неприметно шепнул отцу и Петьке:
— Бечевку я перетер ночью… Как дойдем до станицы — все врозь, — в леваду, а оттель в гору… в норы, откуда мы камень рыли… Тамотка сроду не возьмут нас!..
Шли связанные конопляной веревкой все трое за руки. Петька припадал на раненую ногу, скрипел зубами от ноющей боли.
Вот и станица, разметавшая по краям седые космы левад, словно баба в горячке. Когда свернули в первый проулок, Яков с перекошенным, побелевшим ртом рванул веревку и, виляя по снегу, кинулся в левады. Дед Александр и Петька следом. Все врозь. Сзади крик:
— Стой, стой, в заразу мать!..
Выстрелы и топот конских ног. Петька перепрыгивая канаву, оглянулся: дед Александр упал, зарываясь простреленной головой в сугроб, и высоко взбрыкнул ногами.
Гора с верхушкой, опоясанной снегом, бежит навстречу. Глазными впадинами чернеют ямы, откуда казаки добывали камень. Яков нырнул первым, за ним Петька.
Извиваясь, обрывая одежду, царапая до крови тело об острые уступы, ползли в сырой, придавленной темноте. Иногда Петьку больно били по голове сапоги Якова. Нора раздвоилась, поползли налево. Петькины ладони в мерзлой глине, сверху за шиворот сочится вода.
Яма под ногами. Спустились и сели рядом.
— Горе мне!.. Батю, должно, убили, — прошептал Яков.
— Упал он возле канавы…
Глохнут, будто чужие, голоса. Темь липнет на веки.
— Ну, Петька, теперь они нас измором будут брать. Пропадем мы, как хорь в норе, а, впрочем, кто его знает!.. Лезть к нам они побоятся. Эти норы мы с батей рыли еще до германской войны. Я все ходы знаю… Давай полозть дальше.
Ползли. Иногда упирались в тупик. Сворачивали назад, другую тропку искали…
В густой, вязкой тьме жались двое суток.
Тишина звенела в ушах. Почти не разговаривали. Спали, чутко прислушиваясь. Где-то вверху буравила землю вода. Просыпались, опять спали…
Потом, тыкаясь в стены, как слепые щенки, полезли к выходу. Долго блуждали, и внезапно больно и ярко стегнул по глазам свет.
У входа в каменную пещеру ворох серой золы, окурки, патронные гильзы, следы многих и многих человеческих ног, а когда выглянули — увидели: по дороге к станице на лошадях с куцо подрезанными хвостами змеилась конница, серым клубом позади валила пехота, ветер полоскал малиновое знамя и далеко нес голоса, хохот, команду, скрип полозьев.
Выскочили. Бежали, падали. Яков махал руками и кричал высоким надорванным голоском:
— Братцы! Красненькие! Товарищи!..
Конница сгрудилась на дороге гнедой кучей лошадей.
Сзади напирала захлюстанная пехота.
Яков тряс головой, всхлипывая, кидался целовать стремена и кованые сапоги красноармейцев, а Петьку подхватили на руки, жмякнули в сани, в ворох духовитого степного сена, накрыли шинелями.
Покачиваются сани. Шинели пахнут родным кислым потом, как отцова рубаха когда-то пахла…
Кружится голова у Петьки, тошнотой наливается грудь, а в сердце, как жито майское после дождя, цветет радость. Чья-то рука приподняла шинель, нагнулось к Петьке безусое обветренное лицо, улыбка ползет по губам.
— Живой, дружище? А сухари потребляешь?
Суют Петьке в непослушный рот жеваные сухари, колючими варежками трут обмерзшие Петькины пальцы. Хочет он что-то сказать, но во рту ржаное месиво, а в горле комом стрянут слезы.
Поймал жесткую черную руку и к груди прижал крепко-накрепко.
Часть вторая
Дом большой, крытый жестью, на улицу — шесть веселых окон с голубыми ставнями. Раньше станичный атаман жил, а теперь клуб ячейки РКСМ помещается. Год тысяча девятьсот двадцатый, нахмуренный, промозглый сентябрь, ночная темень в садах и в проулках.
В клубе собрание, чад, гул голосов. За столом секретарь ячейки Петька Кремнев, рядом член бюро Григорий Расков. Решается важный вопрос: показательная обработка земли, отведенной земотделом для ячейки.
Через полчаса — кусок протокола:
«СЛУШАЛИ: доклад т. Раскова об отмере земли на участке Крутеньком.
ПОСТАНОВИЛИ: выделить для немедленного осмотра и отмера земли тт. Раскова и Кремнева».
Потушили лампу. Дробно застучали ногами по крыльцу. Петька постоял около угла и, глядя, как в млечной темноте покачивается белая рубаха Раскова, крикнул в гулкую тишину задремавшей станицы:
— Гришка, слышь? Люди-то пашут, про обывательскую подводу и думать забудь! Пешком пойдем!
Чахоточная зорька. По утрамбованной дороге недавно прошел табун. Пыль повисла на верхушках степной полыни. На бугре пахота. На ней копошатся люди, ползают запряженные в плуги быки. Ветер крутит крики погонычей, свист и щелканье кнутов.
Ребята шагали молча. Солнце в полдень — подошли к участку. Десяток тавричанских дворов застрял в степной балке. Около плотины баба, подоткнув подол, шлепает вальком. С той стороны в воду по пузо залезли цветные коровы. Приподняв уши, с дурацким видом долго смотрели на ребят. Передняя, чего-то испугавшись, дико задрала хвост и шарахнулась на плотину, за ней рванулось все стадо. Пронзительно защелкал арапником седобородый пастух; подпасок, мелькая черными пятками, побежал заворачивать. На гумне под отрывистый стук паровой молотилки певучий девичий голос прокричал: