— Шестилетняя наливочка, приберегла для случая. Ах, если б вы знали, что за ужас жить с этими варварами!.. Постоянное преследование. Ячейка даже пианино приказала забрать. Подумайте только, у нас взять наше собственное пианино! А?
На ходу уперлась в Петьку блудливо шмыгающими глазами, брезгливо поморщилась и, узнав, шепнула махновцу:
— Вот председатель комсомольской ячейки… ярый коммунист… Вы бы его как-нибудь…
За шелестом юбок не дослышал Петька конца фразы.
Минуту спустя его позвали.
— В угловую комнату живее иди, трясця твоей матери…
Белоусый в серебристой каракулевой папахе за столом.
— Ты, комсомолец?
— Да.
— Стрелял в наших?
— Стрелял…
Махновец задумчиво покусал кончик уса, спросил, глядя выше Петькиной головы:
— Расстреляем — не обидно будет?
Петька вытер ладонью выступившую на губах кровь, твердо сказал:
— Всех не перестреляете.
Махновец круто повернулся на стуле, крикнул:
— Долбышев, возьми хлопца и снаряди с ним на прогулку второй взвод!..
Петьку вывели. Провожатый на крыльце ремешком связал Петькины руки, затянул узел, спросил:
— Не больно?
— Отвяжись, — сказал Петька и пошел в ворота, нескладно махая связанными руками.
Провожатый притворил за собой калитку и снял с плеча винтовку.
— Погоди, вон взводный идет!
Петька остановился. Было нудно оттого, что нестерпимо чесался подбородок, а почесать нельзя — руки связаны.
Подошел низенький, колченогий взводный. От высоких английских краг завоняло дегтем. Спросил у провожатого:
— Ко мне ведешь?
— К тебе, велели поскорее!
Взводный поглядел на Петьку сонными глазами, сказал:
— Чудак народ… Валандаются с парнишкой, его мучают и сами мучаются.
Хмуря рыжие брови, еще раз глянул на Петьку, выругался матерно, крикнул:
— Иди, вахлак, к сараю!.. Ну!.. Иди, говорят тебе, и становься к стене мордой!..
На крыльцо вышел белоусый махновец из штаба, перевесившись через резные балясы, сказал:
— Взводный, чуешь?.. Не стреляй хлопца, нехай он ко мне пойдет!
Петька взошел на крыльцо, стал, прислонясь к двери. Белоусый подошел к нему вплотную, сказал, стараясь заглянуть в узенькую, окровяненную щелку глаза:
— Крепкий ты, хлопец… Я тебя мылую, запишу до батька у вийсько. Служить будешь?
— Буду, — сказал Петька, закрывая глаз.
— А не утэчэшь?
— Кормить будете, одевать будете — не сбегу…
Белоусый засмеялся, наморщил нос.
— И хотел бы утэкты, та не сможешь… Я за тобой глаз поставлю. — Оборачиваясь к провожатому, сказал: — Возьми, Долбышев, хлопца в свою сотню, выдай, что ему требуется из барахла. Он на твоей тачанке будет. Гляди в оба. Винтовку пока не давай!
Хлопнул Петьку по плечу и, покачиваясь, ушел в дом.
Из станицы выехали на другой день в полдень Петька сидел рядом с вислоусым Долбышевым, качался на козлах, думал тягучую, нудную думу.
Взмешенная грязь на дороге после дождя вспухла кочками. Тачанку встряхивает, раскачивает из стороны в сторону. Шагают мимо телеграфные столбы, без конца змеится дорога.
В хуторах, в поселках — шум, мужичьи взгляды исподлобья, бабий надрывный вой…..
Вторая группа откололась от армии и пошла по направлению к Миллерову. Армия двигалась левей.
Перед вечером Долбышев достал из козел измятую буханку хлеба, разрезал арбуз. Прожевывая, кинул Петьке:
— Ешь, браток, ты теперь нашей веры!
Петька с жадностью съел ломоть спелого арбуза и краюху хлеба, пахнущую конским потом.
Долбышев откромсал тесаком еще ломоть, сунул Петьке.
— Только нет у меня на тебя надежи! Так соображаю я, что сбегишь ты от нас! Порубать бы тебя — куда дело спокойнее!
— Нет, дядька, напрасно ты так думаешь. Зачем я от вас буду убегать? Может, вы за справедливость воюете…
— Ну да, за справедливость. А ты думал — как?
Петька поправил на глазу повязку и сказал:
— А ежели за справедливость, то на что ж вы народ обижаете?
— А чем мы его забижаем?
— Как чем? Всем! Вот хутор проехали, ты у мужика последний ячмень коням забрал. А у него детишкам есть нечего.
Долбышев скрутил цыгарку, закурил.
— На то батькин приказ был.
— А ежели бы он приказ дал всех мужиков вешать?
— Гм… Ишь ты, куда заковырнул!..
Долбышев развешал над головой полотнища махорочного дыма, промолчал.
А на ночевке Петьку позвал к себе сотенный, рябой матрос Кирюха-гармонист, — сказал, помахивая маузером:
— Ты, в гроб твою мать, так и разэтак, если еще раз пикнешь насчет политики — прикажу поднять у тачанки дышло и повесить тебя, сучкинова сына, вверх ногами… Понял?
— Понял, — ответил Петька.
— Ну, метись от меня ветром да помни, косой выволочек, чуть что — другой глаз выдолблю и повешу!..
Понял Петька, что агитацию нужно вести осторожнее. Дня два старался загладить свой поступок: расспрашивал у Долбышева про батько, про то, в каких краях бывали, но тот хранил упорное молчание, глядел на Петьку подозрительным, исподлобья, взглядом, цедил сквозь сжатые зубы скупые слова. Однако Петькина услужливость и благоговение перед ним, перед Долбышевым (который родом сам не откуда-нибудь, а из Гуляй-Поля и жил с Нестером Махно прямо-таки в тесном суседстве), его растеплили, разговаривать стал он с Петькой охотнее — и через день выдал ему карабин и восемьдесят штук патронов.
В этот же день перед вечером сотня стала привалом неподалеку от слободы Кошары. Долбышев выпряг из тачанки коня; подавая Петьке цыбарку, сказал:
— Скачи, хлопче, вон до энтих верб, там пруд, почерпни воды, кашу заварим!
Петька, стараясь сдержать прыгающее сердце, сел верхом и мелкой рысью поскакал к пруду.
«Доеду до пруда, а оттуда в гору и айда», — мелькнула мысль.
Доехал до пруда, обогнул узкую, полуразвалившуюся плотину, незаметно бросил цыбарку и, ударив коня каблуками, выскочил на пригорок. Словно предупреждая, над головой взыкнула пуля, около становища хлопнул выстрел; Петька помутневшим взглядом смерил расстояние, отделявшее его от становища: было немного более полверсты.
Подумал: «Если скакать на гору, непременно настигнет пуля». Нехотя повернул коня, поехал обратно.
Долбышев, подвесив на кончик дышла казанок с картофелем, глянул на Петьку, сказал:
— Будешь баловать — убью! Так и попомни!
Ранней зарей Петьку разбудил воющий гул голосов. Проснулся, сбросил с тачанки попону, которой укрывался на ночь. В редеющей синеве осеннего дня перекатами колыхался крик.
— Дядька, что за шум?
Долбышев, стоя на козлах, во весь рост махал лохматой папахой и, багровый от натуги, орал:
— Батькови здравствовать!.. Ур-ра-а!..
Петька привстал, увидел, как по дороге, запряженная четверкой вороных, катится тачанка. С лошадей белая пена комьями, кругом верховые, а сам Махно, раненный под Чернышевской, держит подмышкой костыль, морщит губы — то ли от раны, то ли от улыбки. С задка тачанки ковер до земли свесился, пыль растрепанными космами виснет на задних колесах.
Мелькнула тачанка мимо, а через минуту только пыль толпилась вдали на дороге да таял, умолкая, гул голосов.
Прошло три дня. Вторая группа продвигалась к железной дороге. По пути не было ни одного боя. Малочисленные красные части отходили к Дону. Петька ознакомился со всей сотней: из полутораста человек — шестьдесят с лишним были перебежчики красноармейцы, остальные — с бору да с сосенки.
Как-то на ночевке собрались у костра, под гармошку выбивали дробного трепака. Сухо покрякивала под ногами земля, схваченная легоньким морозцем.
Долбышев ходил по кругу вприсядку, щелкал по пыльным голенищам ладонями и тяжело сопел, как запаленная лошадь.
Потом, расстелив шинели и кожухи, легли вокруг огня. Пулеметчик Манжуло, прикуривая от головни, сказал: