— Ладно, приду.
Посидел секретарь и ушел. Через час Петька в клубе. Слушает доклады председателя совхоза, агронома, заведующего кирпичным заводом, ветеринара. Перед Петькой в отчетных цифрах проходит налаженная, размеренная, как часы, жизнь.
Протокол. Выработка резолюций. Пожелания.
В текущих делах слова попросил секретарь ячейки.
— Товарищи, у нас в совхозе живет комсомолец Кремнев, Петр. Вы знаете, что ему мы обязаны тем, что сохранили совхоз от разгрома. Ячейка предлагает отправить Кремнева в округ на излечение, а потом зачислить его на освободившееся место на нашем заводе. Давайте голоснем. Кто «за»?
Единогласно. Воздержавшихся нет. Но Петька встал со скамьи, из порожней глазной впадины бежит у него на щеку торопливая мутная слеза. У Петьки губы сводит. Постоял, оглядел собрание прижмуренным глазом, сказал, трудно ворочая непослушным языком:
— Спасибо, но я не могу остаться у вас… Я рад бы работать с вами… Но дело в том… дело вот в чем: у вас жизнь идет, как по шнуру, а там… в станице, откуда я… там жизнь хромает, насилу наладили дело, организовали ячейку, и теперь, может быть, многих нет… махновцы порубили… и я хочу туда… там сильнее нуждаются в работниках…
Все молчат. Все согласны. В клубе тишина.
Провожать пошли чуть ли не всем совхозом. Пока попрощался Петька и поднялся на гору — смерклось. Над дорогой, над немым строем телеграфных столбов расплескалась темнота…
Ползет вдоль Дона, повыше лобастых насупленных гор, Гетманский шлях. Молча шагает Петька.
В черной вязкой темени, в пустой тишине спящей ночи звонко чеканятся шаги. Похрустывает под ногами иней. Ямки, вдавленные лошадиными копытами, затянуты тоненькой пленкой льда. Лед хрупко звенит проламываясь, хлюпает мерзнущая вода.
Из-за кургана, караулящего шлях, выполз багровый от натуги месяц. Неровные, косые плывущие тени рассыпались по степи. Шлях засеребрился глянцем, голубыми отсветами покрылся ледок.
Молча шагает Петька, раскрытым ртом жадно хлебает воздух. Увядающая придорожная полынь пахнет горечью, горьким по́том…
Без конца кучерявится путь-дороженька, но Петька твердо шагает навстречу надвигающейся ночи, и из голубого полога неба бледно-зеленым светом мерцает ему пятиугольная звезда.
1925
Нахаленок*
Снится Мишке, будто дед срезал в саду здоровенную вишневую хворостину, идет к нему, хворостиной машет, а сам строго так говорит.
— А ну, иди сюда, Михайло Фомич, я те полохану по тем местам, откель ноги растут!..
— За что, дедуня? — спрашивает Мишка.
— А за то, что ты в курятнике из гнезда чубатой курицы все яйца покрал и на каруселю отнес, прокатал!..
— Дедуня, я нонешний год не катался на каруселях! — в страхе кричит Мишка.
Но дед степенно разгладил бороду да как топнет ногой:
— Ложись, постреленыш, и спущай портки!..
Вскрикнул Мишка и проснулся. Сердце бьется, словно в самом деле хворостины отпробовал. Чуточку открыл левый глаз — в хате светло. Утренняя зорька теплится за окошком. Приподнял Мишка голову, слышит в сенцах голоса: мамка визжит, лопочет что-то, смехом захлебывается, дед кашляет, а чей-то чужой голос: «Бу-бу-бу…»
Протер Мишка глаза и видит: дверь открылась, хлопнула, дед в горницу бежит, подпрыгивает, очки на носу у него болтаются. Мишка сначала подумал, что поп с певчими пришел (на Пасху когда приходил он, дед так же суетился), да следом за дедом прет в горницу чужой большущий солдат в черной шинели и в шапке с лентами, но без козырька, а мамка на шее у него висит, воет.
Посреди хаты стряхнул чужой человек мамку с шеи да как гаркнет:
— А где мое потомство?
Мишка струхнул, под одеяло забрался.
— Ми́нюшка, сыночек, что ж ты спишь? Батянька твой со службы пришел! — кричит мамка.
Не успел Мишка глазом моргнуть, как солдат сграбастал его, подкинул под потолок, а потом прижал к груди и ну рыжими усами, не на шутку, колоть губы, щеки, глаза. Усы в чем-то мокром, соленом. Мишка вырываться, да не тут-то было.
— Вон у меня какой большевик вырос!.. Скоро батьку перерастет!.. Го-го-го!.. — кричит батянька и знай себе пестает Мишку — то на ладонь посадит, вертит, то опять до самой потолочной перекладины подкидывает.
Терпел, терпел Мишка, а потом брови сдвинул по-дедовски, строгость на себя напустил и за отцовы усы ухватился.
— Пусти, батянька!
— Ан вот не пущу!
— Пусти! Я уже большой, а ты меня, как детенка, нянчишь!..
Посадил отец Мишку к себе на колено, спрашивает улыбаясь:
— Сколько ж тебе лет, пистолет?
— Восьмой идет, — поглядывая исподлобья, буркнул Мишка.
— А помнишь, сынушка, как в позапрошлом годе я тебе пароходы делал? Помнишь, как мы в пруду их пущали?
— Помню!.. — крикнул Мишка и несмело обхватил руками батянькину шею.
Тут и вовсе пошло развеселье: посадил отец Мишку верхом к себе на шею, за ноги держит и по горнице кругом, кругом, а потом как взбрыкнет, как заржет по-лошадиному, у Мишки от восторга аж дух занялся. Мать за рукав его тянет, орет:
— Иди на двор, играйся!.. Иди, говорят тебе, варнак этакий! — И отца просит: — Пусти его, Фома Акимыч! Пусти, пожалуйста!.. Не даст он и поглядеть на тебя, сокола ясного. Два года не видались, а ты с ним займаешься!
Ссадил Мишку отец на пол и говорит:
— Беги, с ребятами играйся, опосля придешь, я тебе гостинцев дам.
Притворил Мишка за собой дверь, сначала думал послушать в сенцах, о чем будет разговор в хате, но потом вспомнил: никто еще из ребят не знает, что пришел батянька, — и через двор, по огороду, топча картофельные лунки, пы́хнул к пруду.
Выкупался Мишка в вонючей, застоявшейся воде, обвалялся в песке, нырнул в последний раз и, чикиляя на одной ноге, натянул штанишки. Совсем было собрался идти домой, но тут подошел к нему Витька — попов сынок.
— Не уходи, Мишка! Давай искупаемся и пойдем к нам играть. Тебе мамочка разрешила приходить к нам.
Мишка левой рукой поддернул сползающие штанишки, поправил на плече помочь и нехотя сказал:
— Я с тобой не хочу играть. У тебя из ушей воняет дюже!..
Витька ехидно прищурил левый глаз, сказал, стаскивая с костлявых плеч вязаную рубашечку:
— Это от золотухи, а ты — мужик, и тебя мать под забором родила!..
— А ты видал?
— Я слыхал, как наша кухарка рассказывала мамочке.
Мишка разгреб ногой песок и глянул на Витьку сверху вниз.
— Брешет твоя мамочка! Зато мой батянька на войне воевал, а твой — кровожад и чужие пироги трескает!..
— Нахаленок!.. — кривя губы, крикнул попович.
Мишка схватил обточенный водой камешек-голыш, но попович сдержал слезы и очень ласково улыбнулся:
— Ты не дерись, Миша, не сердись! Хочешь, я тебе отдам свой кинжал, какой из железа сделал?
Мишкины глаза блеснули радостью, отшвырнул в сторону голыш, но, вспомнив про отца, сказал гордо:
— Мне батянька получшей твоего с войны принес!
— Вре-ошь? — недоверчиво протянул Витька.
— Сам врешь!.. Раз говорю — принес, значится — принес!.. И заправское ружье…
— Подумаешь, какой ты стал богатый! — завистливо усмехнулся Витька.
— И ишо у него есть шапка, а на шапке висят махры и золотые слова прописаны, как у тебя в книжках.
Витька долго думал, чем бы удивить Мишку, морщил лоб и почесывал бледный живот.
— А мой папочка скоро будет архиреем, а твой был пастухом. Ага, что?..
Мишке надоело стоять, повернулся и пошел к огороду. Попович его окликнул:
— Миша, Миша, я что-то скажу тебе!
— Говори.
— Подойди ко мне!..
Мишка подошел и подозрительно скосился:
— Ну, говори!
Попович заплясал по песку на тоненьких кривых ножках, улыбаясь, злорадно крикнул:
— Твой отец — коммуняка! Вот как только помрешь ты и душа твоя прилетит на небо, а бог и скажет: «За то, что твой отец был коммунистом, — отправляйся в ад!..» И начнут тебя там черти на сковородках поджаривать!..