Я кисет-то в руке держу, и обидно мне стало до горечи, что табак, рощенный на моем огороде, и донник пахучий, на земле советской коханный, будут курить такие злостные паразиты. Глянул на них, а они все опасаются до крайности, что развею я по ветру табак. Протянул Фомин с седла руку за кисетом, а она у него в дрожание превзошла.
Но я так и сработал, вытряхнул на воздух табак и сказал:
— Убивайте, как промеж себя располагаете. Мне от казацкой шашки смерть принять, вам, голуби, беспременно на колодезных журавлях резвиться, одна мода!..
Начали они меня очень хладнокровно рубать, и упал я на сыру землю. Фомин из нагана вдарил два раза, грудь мне и ногу прострелил, но тут услыхал я со шляха:
Пуць!.. Пуць!..
Пули заюжали круг нас, по бурьянку шуршат. Смелись мои убивцы и ходу! Вижу, по шляху милиция станишная пылит. Вскочил я сгоряча, пробег сажен пятнадцать, а кровь глаза застит и кругом-кругом из-под ног катится земля.
Помню, закричал:
— Братцы, товарищи, не дайте пропасть!
И потух в глазах белый свет…
Два месяца пролежал колодой, язык отнялся, память отшибло. Пришел в самочувствие — лап, а левая нога в отсутствии, отрезана — по причине антонова огня…
Возвернулся домой из окружной больницы, чикиляю как-то на костыле возле завалинки, а во двор едет станишный военком и, не здороваясь, допрашивается:
— Ты почему прозывался председателем реввоенсовета и республику объявил на хуторе? Ты знаешь, что у нас одна республика? По какой причине автономию заводил?!
Только я ему на это очень даже ответил:
— Прошу вас, товарищ, тут не сурьезничать, а засчет республики могу объяснять: была она по случаю банды, а теперича, при мирном обхождении, называется хутором Топчанским. Но поимейте себе в виду: ежели на советскую власть обратно получится нападение белых гидров и прочих сволочей, то мы из каждого хутора сумеемся сделать крепость и республику, стариков и парнишек на коней посажаем, и я хотя и потерпевши одну ногу, а первый категорически пойду проливать кровь.
Нечем ему было супротив меня крыть, и, руку мне пожавши очень крепко, уехал он тем следом обратно.
1925
Кривая стежка*
Как будто совсем недавно была Нюрка неуклюжей, разлапистой девчонкой. Ходила вразвалку, косо переступая ногами, нескладно помахивала длинными руками; при встрече с чужими сторонилась и глядела из-под платка чернявыми глазами смущенно и диковато. А теперь перешла Ваське дорогу статная грудастая девка, на ходу глянула прямо, чуть-чуть улыбчиво, и словно ветром теплым весенним пахнуло Ваське в лицо.
На миг зажмурился, потом глянул вслед, проводил глазами до поворота и тронул коня рысью. Уже на водопое, разнуздывая коня, улыбнулся, вспоминая встречу. Почему-то стояли перед глазами Нюркины руки, уверенно и мягко обнимающие цветастое коромысло, и зеленые ведра, качающиеся в такт шагам. С этой поры искал встречи с ней, к речке ездил нарочно по крайней улице, где был двор Нюркиного отца, и когда видел ее за плетнем или в просвете окна, то радость тепло тлела в груди; натягивал поводья, стараясь замедлить лошадиный шаг.
На той неделе в пятницу поехал на луг верхом — поглядеть на сено. После дождя дымилось оно и сладко попахивало прелью. Возле Авдеевых копен увидел Нюрку. Шла она, подобрав подол юбки, хворостиной помахивала. Подъехал.
— Здорово, раскрасавица!
— Здорово, коль не шутишь, — и улыбнулась.
Соскочил с коня Васька, поводья бросил.
— Что ищешь, Нюра?
— Телок запропастился… Не видал ли где?
— Табун давно прошел в станицу, а вашего телка не примечал.
Достал кисет, свернул козеножку. Слюнявя газетный клочок, спросил:
— Когда ты успела, девка, вымахать такой здоровой? Давно ли в пятишки на песке игралась, а теперь — ишь…
Улыбкой прижмурились Нюркины глаза. Ответила:
— Что нам делается, Василий Тимофеевич. Вот и ты вроде как недавно без штанов бегал в степь скворцов сымать, а теперь уж в хате, небось, головой за перекладину цепляешься…
— Что ж замуж-то не выходишь? — Зажег Васька спичку, чадно дымнул самосадом.
Нюрка вздохнула шутливо, руками сокрушенно развела:
— Женихов нету!
— А я чем же не жених? — Хотел улыбнуться Васька, но улыбка вышла кривая и ненужная. Вспомнил, каким выглядел он в зеркале: щеки, густо изрытые давнишней оспой, чуб курчавый, разбойничий, низко упавший на лоб.
— Рябоват вот ты маленечко, а то бы всем ничего…
— С лица тебе не воду пить… — багровея, уронил Васька.
Нюрка улыбнулась чуть приметно, помахивая хворостиной, сказала:
— И то справедливо!.. Что ж, ежели нравлюсь — сватов засылай.
Повернулась и пошла к станице, а Васька долго сидел под копною, растирал промеж ладоней приторную листву любистика, думал: «Смеется, стерва, аль нет?»
От речки, из лесу, потянуло знобким холодком.
Туман, низко пригибаясь, вился над скошенной травой, лапал пухлыми седыми щупальцами колючие стебли, по-бабьи кутал курившиеся паром копны. За тремя тополями, куда зашло на ночь солнце, небо цвело шиповником, и крутые вздыбленные облака казались увядшими лепестками.
У Васьки семья — мать да сестра. Хата на краю станицы крепко и осанисто вросла в землю, подворье небольшое. Лошадь с коровой — вот и все имущество. Бедно жил отец Васьки.
Вот поэтому-то в воскресенье, покрываясь цветной в разводах шалью, сказала мать Ваське:
— Я, сыночек, не прочь. Нюрка — девка работящая и собой не глупая, только живем мы бедно, не отдаст ее за тебя отец… Знаешь, какой норов у Осипа?
Васька, надевая сапоги, промолчал, лишь щеки набухли краской. То ли от натуги (сапог больно тесен), то ли еще от чего.
Мать кончиком шали вытерла сухие бледные губы, сказала:
— Я схожу, Вася, к Осипу, но ить страма будет, коль с крылечка выставят сваху. Смеяться по станице будут… — Помолчала, не глядя на Ваську, шепнула: — Ну, я пойду.
— Иди, мамаша, — Васька встал и вяло улыбнулся.
Рукавом вытирая лоб, покрывшийся липким и теплым потом, сказала:
— У вас, Осип Максимович, товар, а у нас покупатель есть… Из-за этого и пришла… Как вы можете рассудить это?
Осип, сидевший на лавке, покрутил бороду и, сдувая с лавки пыль, проговорил:
— Видишь, какое дело, Тимофеевна… Я бы, может, и не прочь… Василий, он — парень для нашего хозяйства подходящий. А только выдавать мы свою девку не будем… рано ей невеститься… Ребят-то нарожать — дело немудрое!..
— Тогда уж извиняйте за беспокойствие!
Васькина мать поджала губы и, вставая с сундука, поклонилась.
— Беспокойствие пустяшное… Что ж спешишь, Тимофеевна? Может, пополудновала бы с нами?
— Нет уж… домой поспешать надо… Прощайте, Осип Максимович!..
— С богом, проваливай! — вслед хлопнувшей двери, не вставая, буркнул хозяин.
С надворья вошла Нюркина мать. Насыпая на сковородку подсолнечных семечек, спросила:
— Что приходила-то Тимофеевна?
Осип выругался и сплюнул:
— За свово рябого приходила сватать… Туда же, гнида вонючая, куда и люди!.. Нехай рубит дерево по себе!.. Тоже свашенька, — и рукой махнул, — горе!..
Кончилась уборка хлебов. Гумна, рыжие и лохматые от скирдов немолоченого жита, глядели из-за плетней выжидающе. Хозяев ждали с молотьбой, с работой, с зубарями, орущими возле молотильных машин хрипло и надсадно:
— Давай!.. Давай… Да-ва-а-ай!..
Осень приползла в дождях, в пасмурной мгле.
По утрам степь, как лошадь коростой, покрывалась туманом. Солнце, конфузливо мелькавшее за тучами, казалось жалким и беспомощным. Лишь леса, не зажженные жарою, самодовольно шелестели листьями, зелеными и упругими, как весной.
Часто, один за другим, длинной вереницей в скользком и противном тумане шли дожди. Дикие гуси почему-то летели с востока на запад, а скирды, осунувшиеся и покрытые коричневатой прелью, похожи были на захворавшего человека.