В субботу затемно пришел Прохор Токин. Долго мялся возле дверей, крутил в руках затасканную зеленую буденовку, тоскливо и заискивающе улыбался. «Пришел быков у отца просить», — подумал Степка. Сквозь изодранные мешочные штаны Прохора проглядывало дряблое тело, босые ноги сочились кровью, в глубоких глазницах тускло, как угольки под золою, тлели слегка раскосые черные глаза. Взгляд их был злобно-голоден и умоляющ.
— Яков Алексеевич, выручи, ради Христа! Отработаю.
— А что у тебя за беда? — спросил тот, не вставая с кровати.
— Быков бы мне на день… Сено перевезть. Завтра день праздничный… а я бы перевез… Разворуют сено-то!
— Быков не дам!
— Ради Христа!
— Не проси, Прохор, не могу. Скотина мореная.
— Уважь, Яков Алексеевич. Сам знаешь, семья… чем коровенку зимовать буду? Бился, бился, не косил, а по былке выдергивал…
— Дай быков, отец! — вмешался Степка.
Прохор метнул в его сторону благодарный взгляд, суетливо моргая глазами, уставился на Якова Алексеевича. Неожиданно Степка увидел, что колени у Прохора мелко подрагивают, а он, желая скрыть невольную дрожь, переступает с ноги на ногу, как лошадь, посаженная на передок; чувствуя приступ омерзительной тошноты, Степка побледнел, выкрикнул лающим голосом:
— Дай быков! Что жилы тянешь!..
Яков Алексеевич насупил брови.
— Ты мне не указ. А коли такой желанный, то езжай в праздник сено вози! Своих быков в чужие руки я не доверяю!
— И поеду.
— Ну, и езжай!
— Спасибочко, Яков Алексеевич! — Прохор выгнулся в поклоне.
— Спасибо — спасибом, а молотьба придет — на недельку приди поработаешься.
— Приду.
— То-то, гляди!
В воскресенье, едва засветлел рассвет, под окнами хат и хатенок загремели костыли квартальных. Яков Алексеевич встретил своего квартального возле крыльца.
— Ты чего спозаранку томашишься?
— Рассвенется, приходи в школу на собрание. — Квартальный развернул кисет и, слюнявя клочок газеты, невнятно пробурчал — Статист приехал посевы записывать… Для налогу… Вот какие дела… Прощевайте!
Пошел к калитке, на ходу чиркая спичкой, громыхая сыромятными чириками. Яков Алексеевич задумчиво помял бороду и, обращаясь к Максиму, гнавшему быков с водопоя, крикнул:
— Быков повремени давать Прохору. Нынче утром собрание всчет налога. Статист приехал. Пойдем обое со Степкой. Он комсомолист, может ему какая скидка выйдет. Что же, задарма он, что ли, обувку отцовскую бьет, по клубам шатается.
Максим бросил быков и торопливо подошел к отцу.
— Ты, гляди, на старости лет не сдури… Записывай замест двадцати десятин — шесть либо семь.
— Нашел, кого учить, — усмехнулся Яков Алексеевич.
За завтраком Яков Алексеевич небывало ласковым голосом сказал Степке:
— С Прохором поедешь за сеном на ночь, а зараз одевай праздничные шаровары и пойдем на собрание.
Степка промолчал. Позавтракал и, ни о чем не спрашивая, пошел с отцом. В школе народу — как колосу на десятине в урожайный год. Дошла очередь и до Якова Алексеевича. Позеленевший от табачного дыма статистик, гладя рыжую бороду, спросил:
— Сколько десятин посева?
Яков Алексеевич, помолчав, деловито прижмурил глаз.
— Жита две десятины, — на левой его руке палец пригнулся к ладони, — проса одна десятина, — согнулся другой растопыренный палец, — пшеницы четыре десятины…
Яков Алексеевич придавил третий палец и поднял глаза к потолку, словно что-то про себя подсчитывая. В толпе кто-то хихикнул; покрывая смех, кто-то густо кашлянул.
— Семь десятин? — спросил статистик, нервно постукивая карандашом.
— Семь, — твердо ответил Яков Алексеевич.
Степка, расчищая локтями дорогу, прорвался к столу.
— Товарищ! — голос у Степки суховато-хриплый, рвущийся. — Товарищ статист, тут ошибка… Отец запамятовал…
— Как запамятовал? — бледнея, крикнул Яков Алексеевич.
— …запамятовал еще одни клин пшеницы… Всего двадцать десятин посеву.
В толпе глухо загудели, зашушукались. Из задних рядов несколько голосов сразу крикнули:
— Верна! Правильна! Брешет Яков… у него три раза по семь будет!..
— Что же вы, гражданин, вводите нас в заблуждение? — статистик вяло сморщился.
— Кто его знает… враг попутал… верно, двадцать… Так точно… Вот, боже ты мой… Скажи на милость, запамятовал…
Губы у Якова Алексеевича растерянно вздрагивали, на посиневших щеках прыгали живчики. В комнате стояла неловкая тишина. Председатель что-то шепнул статистику на ухо, и тот красным карандашом зачеркнул цифру «7» и вверху жирно вывел — «20».
Степка забежал к Прохору, и через сады, торопясь, дошли до дому.
— Ты, брат, поспешай, а то придет отец с собрания, быков ни черта не даст!
На-скорях выкатили из-под навеса арбы, запрягли быков. Максим с крыльца крикнул:
— Записали посев?
— Записали.
— Что же, сделали тебе какую скидку?
Степка, не поняв вопроса, промолчал. Выехали за ворота. От площади к проулку почти рысью трусил Яков Алексеевич.
— Цоб!
Кнут заставил быков прибавить шагу. Две арбы с опущенными лестницами, мягко погромыхивая, потянулись в степь.
Возле ворот запыхавшийся Яков Алексеевич махал шапкой.
— Во-ро-чай-ся! — клочьями нес ветер осипший крик.
— Не оглядывайся! — крикнул Степка Прохору и приналег на кнут.
Арбы спустились, как нырнули, в яр, а от станицы, от осанистого дома Якова Алексеевича, все еще плыл тягучий рев:
— Вер-ни-ись, су-кин сы-ы-ын!..
Затемно доехали до Прохоровых копен. Распрягли быков, пустили их щипать огрехи на скошенной делянке. Наложили возы сеном и порешили ночевать в степи, а перед рассветом ехать домой.
Прохор, утоптав второй воз, там же свернулся клубком, поджал ноги и уснул. Степка прилег на землю. Накинув зипун от росы, лежал, глядя на бисерное небо, на темные фигуры быков, щипавших нескошенную траву. Парная темь точила неведомые травяные запахи, оглушительно звенели кузнечики, где-то в ярах тосковал сыч.
Неприметно как — Степка уснул.
Первым проснулся Прохор. Мешковато упал с воза, присел над землей, вглядываясь, не видно ли где быков. Темнота густая, фиолетовая, паутиной оплетала глаза. Над логом курился туман. Дышло Большой Медведицы торчало, опускаясь на запад.
Шагах в десяти Прохор наткнулся на спавшего Степку.
Тронул рукою зипун, шерсть, взмокшая ледянистой росой, приятно свежила руку.
— Степан, вставай! Быков нету!..
Пропавших быков искали до вечера. Исколесили степь кругом на десять верст, облазили все буераки, истоптали пышный цвет нескошенных трав по логам и балкам…
Быки — как сквозь землю провалились.
Перед вечером сошлись возле осиротелых возов, и почерневший, осунувшийся Прохор первый спросил:
— Что делать?
Голос его звучал глухо. Раскосые беспокойные глаза слезливо моргали…
— Не знаю, — с тяжелым равнодушием ответил Степка.
Яков Алексеевич глянул на солнце, чихнул и позвал Максима.
— Не иначе обломались в яру. Вечер на базу, а их нету… Приедет, проклятый, — поучим, да хорошенько… За посев поблагодарить надо… Оказал отцу помочь… Воспитал змеиного выродка… — И, багровея, рявкнул: — Запрягай кобылу!.. Поедем встренем!..
Еще издали Максим увидел возле возов с сеном недвижно сидящих Степку и Прохора.
— Батя!.. Гля-ко, никак — быков нету… — шепнул он упавшим голосом.
Яков Алексеевич согнул ладонь лодочкой, долго вглядывался: разглядев, стегнул кнутом кобылу. Повозка заметалась по кочковатой целине. Максим, причмокивая, махал вожжами.
— Где быки?.. — покрывая стукотню колес, загремел Яков Алексеевич.
Повозчонка стала около переднего воза. Максим на ходу спрыгнул, осушил ноги и, морщась, быстро подошел к Степке.