— Тут и думать нечего. Гляди: покуда обдумаешь, а мы сгребемся да к соседу твому на гумно. Он нас давно сманывает.
Захар Денисович мотнулся в хутор и через полчаса, на ходу кособочась, принес ведро самогонки, прикрытое сверху грязной исподней бабьей юбкой. На гумне, возле непочатых скирдов пшеницы, пили до полуночи. Машинист, немолодой уже, замасленный украинец, подвыпил, спал под скирдом с какой-то гулящей бабой, поденные рабочие ревели нескладные песни, ругались. Федор сидел в сторонке, поглядывал, как пьяный Захар Денисович, обнимая парня в солдатской гимнастерке, плакал, слюнявя рот, и сквозь рыдания выкрикивал гнусавым бабьим голосом:
— Я на вас, можно сказать, капитал уложил, ведро водки — оно денег стоит, а ты работать не желаешь?..
Парень, гоголем поднимая голову, громко выкрикивал:
— А мне плевать! Захочу — и не буду работать!..
— Да ить я в трату вошел!
— А мне плевать!
— Братцы! — Захар Денисович обернулся к темному полукругу людей, оцепивших ведро. — Братцы! Вы меня на всю жизнь обижаете! Я, может, через это смерть могу принять!
— А мне плевать! — гремел парень в гимнастерке.
— Я хворый человек! — стонал Захар Денисович, обливаясь слезами. — Вот тут она, хворость, помещается! — он стучал кулаком по пухлому животу.
Парень в гимнастерке презрительно плюнул на подол ситцевой рубахи хозяина и, покачиваясь, встал. Шел он, петляя ногами, как лошадь, объевшаяся жита, шел прямо на Федора, сидевшего возле плетня.
Не доходя шага два, гордо отставил ногу и кивком головы сдвинул на затылок рабочую соломенную шляпу.
— Ты кто? — спросил, по-пьяному твердо выговаривая.
— Дед Пухто́, — хмуро ответил Федор.
— Ду-рак! Я спрашиваю: ты кто?
— Работник.
— Живешь?
— Живу.
— Ишь ты… тля! Небось, сосешь хозяйскую кровь, как паразитная вошь? Или как то есть? А?
— Ты-то чего ко мне присосался? Проходи!
— Проходи! А я вот возьму да и того… возьму да и сяду.
Парень мешковато жмякнулся рядом и вонюче дыхнул в лицо Федору самогонкой и луком.
— Я зубарем при машине, Фрол Кучеренко. И точка. А ты кто?
— Я из Даниловки. Наума Бойцова сын.
— Та-а-ак… Сколько жалованья гребешь?
— Рупь в месяц.
— Ру-у-упь?.. — Фрол протяжно свистнул и икнул. — А я рупь в сутки. Это как? А?
Кровь прихлынула у Федора к сердцу, спросил, переводя дух:
— Рупь?
— А ты думал — как? К тому же и угощение. Ты, ягодка моя, из дураковой породы! Кто же за целковый будет работать месяц? Вот. Уходи от свово эсплитатора к нам. За-ра-бо-таешь!..
Федор поднялся и пошел к себе под навес сарая, где он спал с весны. Лег на доски, прикрытые давнишней соломой, натянул на ноги зипун и, подложив руки под голову, долго лежал не шевелясь, обдумывая.
Сквозь дырявую крышу навеса крапинки звезд точили желтенький лампадный свет, в камыше нежно и тихо звенела турчелка, спросонья возились под крышей воробьи.
Ночь, безмесячная, но светлая, шла к исходу. С гумна доносились взрывы хохота и плачущий голос хозяина. Федор, вздыхая и ворочаясь, долго лежал, не смыкая глаз. Уснул перед рассветом.
Наутро дождался хозяина в кухне. Неумытый, опухший и злой вышел тот из горницы, крикнул, глянув на Федора:
— Лодыря корчишь, сукин сын! Я тебя выучу! Жрать-то вы мужички, а работать мальчики! Я кому сказал, чтоб перевозить к машине хлеб из крайнего прикладка?..
— Я больше жить у вас не буду. Заплатите за два месяца.
— Ка-а-ак?.. — Захар Денисович подпрыгнул на пол-аршина и исступленно затрясся. — Уходить задумал? Сманили?.. Ах ты, стервец! Ублюдок… Да ты знаешь, я тебя в тюрьму упеку за такое дело!.. В рабочее время бросать? А?.. На каторгу пойдешь за такие отважности! Иди! С богом! Но денег я и гроша не дам!.. И лохуны твои не дам забрать!.. — Захар Денисович подавился ругательством, закашлялся и, выпучив рачьи глаза, долго гладил и мял руками подрагивающий живот. — За мои к тебе отношения такую благодарность получаю… Забыл, что я твой благодетель, нужду твою прикрыл?.. Заместо отца родного тебе, поганцу, был, и вот…
Захар Денисович, прижмурившись, глядел на Федора. В первую минуту, как только Федор заявил об уходе, он сразу понял и учел, что это нанесет его хозяйству здоровенный убыток: во-первых, он потеряет работника, который работает на него, как бык, за кусок хлеба — и только; во-вторых, надо будет или нанимать за большие деньги другого, обувать, одевать его, да, чего доброго, еще (если попадется знающий, тертый в этих делах калач) и заключить письменный договор с сотней обязательств; а если не нанимать — то самому браться за работу, впрячься в проклятое ярмо, в то время как гораздо приятнее спать на солнышке и, ничего не делая, нагуливать жирок.
Сначала Захар Денисович попробовал взять Федора на испуг и, видя, что это принесло известные результаты, решил ударить по совести:
— И не стыдно тебе? И не совестно в глаза мне глядеть? Я тебя кормил-поил, а ты… Эх, Федор, Федор, так по-христьянски не делают. Да ты, чего доброго, не комсомолист ли? Это они, христопродавцы, смутьяны, так их распротак, могут подобное исделать!..
Захар Денисович укоризненно покачал головой, искоса наблюдая за Федором.
Федор стоял, опустив голову, переминая в руках картуз. Он понимал только одно: что все планы его, обдуманные ночью, — о том, как скорее заработать денег на лошадь, — пошли прахом. Что-то непоправимо-тяжелое навалилось на него, и из-под этой беды ему уж не вырваться.
Молча повернулся и пошел на гумно. Там уж пожаром полыхала работа: возили с дальних прикладков хлеб, пыхтела машина, орал Фрол-зубарь, пихая в ненасытную пасть молотилки вороха пахучего крупнозернистого хлеба, визжали бабы, подгребая солому, и оранжевым колыхающимся столбом вилась золотистая пыль.
В этот день Федор ходил, как во сне. Все валилось у него из рук.
— Эй, ты, раззявин пасынок, куда правишь? Куда правишь, куда правишь!.. — орал, хмуря брови, хозяин.
Федор, встрепенувшись, дергал быков за налыгач и невидящими глазами глядел на ворох мякины, который зацепил он задними колесами арбы.
Обедали на-скорях тут же, на гумне, и снова — сначала будто нехотя, потом все веселей, все забористей — начинала постукивать машина, суетливей расхаживал около нее лоснящийся от минерального масла машинист, чаще кормил зубарь ненаедную молотилку беремками хлеба, и ошалевшие рабочие, чихая от едкой пыли, сменившись, жадно, по-собачьи, хлебали из ведер воду и падали где-нибудь под прикладком передохнуть. Уже перед вечером Федора позвали во двор.
— Там тебя какая-то побируха спрашивает, у ворот дожидается! — крикнула на бегу хозяйка.
Размазывая руками грязь на взмокшем от пота лице, Федор выбежал за ворота. Около забора стояла мать.
Дрогнуло и в горячий комочек сжалось у Федора от жалости сердце: за два месяца постарела мать лет на десять. Из-под рваного желтого платка выбились седеющие волосы, углы губ страдальчески изогнулись вниз, глаза слезились, беспокойно и жалко бегали; через плечо у нее висела тощая, излатанная сума, длинный изгрызанный собаками костыль держала она, пряча за спину.
Шагнула к Федору и припала к плечу… Короткое, сухое, похожее на приступ кашля, рыдание.
— Вот как пришлось… свидеться… сынок.
Костыль мешал ей, положила на землю и вытерла глаза рукавом. Хотела улыбнуться, показывая Федору глазами на суму, но вместо улыбки безобразно искривились губы, и частые слезы, задерживаясь в ложбинках морщин, покатились на грязные концы платка.
Стыд, жалость, любовь к матери, спутавшись в клубок, не давали Федору говорить, он судорожно раскрывал рот и поводил плечами.
— Работаешь? — спросила мать, прерывая тягостное молчание.
— Работаю… — выдавил из себя Федор.
— Хозяин-то как? Добрый?
— Пойдем в хату. Вечером поговорим.
— Как же я, такая-то?.. — мать испуганно засуетилась.