— А в санитарном поезде, — сказал Данилов, — дисциплина не меньше, чем в строю. И даже так я тебе скажу: что можно фронтовому человеку, то нам нельзя. Мы должны быть ангелы. Херувимы и серафимы, да. Мы — братья и сестры милосердия… Этой водки, будь она проклята, — сказал он тихо и страстно, сжав кулаки, — не будет в поезде в самое ближайшее время, я тебе ручаюсь.
Еще двух недель не было, как шла война, а казалось, что она длится годы.
Утром 22 июня Данилов проснулся поздно и рассердился на жену: почему не разбудила. Ему хотелось провести этот день с сыном. И чтобы день был большой, чтобы и он и сын насладились им. А жена пожалела разбудить и сократила праздничный, такой редкий отдых.
Сын влез на кровать, уселся верхом ему на ноги, — плюшевоголовый, в белом костюмчике, в синих носках. Солнце лежало на вымытом желтом полу. Настоящее лето только началось, а уже был загар на щеках и на ножках сына.
— Папа, мы пойдем?
Он обещал сыну прогулку. Обещал рано встать и сразу же идти. Из-за жены он проспал. Мальчишка мучился все утро. Мальчишка усомнился в отце.
— Пойдем, сын, вот только перекусим чего-нибудь и сейчас же пойдем.
— Ой, зачем ты чистишь зубы, — говорил сын, стоя около него, — ведь ты сегодня не пойдешь в трест.
Пока жена готовила завтрак, Данилов вышел в огород. Второй год он с женой жил в городе, он был директором треста, а жена все не могла привыкнуть покупать овощи в магазине и сажала свои. Для картошки и капусты земли возле дома не хватало, картошку и капусту она сажала где-то за городом. Она ездила туда поездом полоть и поливать. Руки у нее были темные, крестьянские. Данилов говорил:
— Все жадность, готова в могилу себя загнать, лишь бы не переплатить лишнюю копейку.
А она отвечала:
— Как же без своей картошки?
Но в это утро вид зеленых грядок был приятен Данилову. Он ходил между ними и смотрел, как развилась помидорная рассада, скоро ли можно будет рвать салат, а сын садился на корточки и спрашивал:
— Как ты думаешь, редиска уже есть?
Вот в эту минуту он запомнил себя и сына, как на фотографии: он, Данилов, стоит между грядками, небо солнечное, мирное и радостное, и сын сидит на корточках и спрашивает:
— Как ты думаешь, редиска уже есть?
Это была последняя минута прежней жизни, с сыном, с воскресным отдыхом, с ленивыми мыслями о прогулке и пироге.
На крыльцо выбежала жена:
— Ваня, война!..
Он вбежал в дом. Радио договаривало слова, не оставляющие сомнений. Радио замолчало. Данилов поднял голову. Все стало другим. По-другому светило солнце. Другим стал его дом. Другое лицо было у жены. Та минута покоя и созерцания ушла на годы назад. Все полетело и помчалось куда-то следом за его мыслями.
— Папа, а мы пойдем все-таки? — спросил сын.
Сыну было четыре года.
— Нет, — ответил Данилов, и сын заплакал…
В тот день Данилов разобрал свои бумаги, написал письмо отцу, сходил на почту и отправил старику денег.
Среди старых писем попался измятый конверт, из него торчали уголки фотографической карточки, — он не вынул карточку, бросил, не поглядев, на дно ящика.
Карточки сына он положил в бумажник.
Ночью жена плакала, тихо, чтобы не потревожить его. Он делал вид, что спит.
Она поймала какое-то его движение, приподнялась, сверху взглянула ему в лицо:
— Ведь тебе бронь дадут, Ваня?
Он отвернулся. Вопрос был решен утром, когда говорило радио. Завтра он пойдет в военкомат. А ей — меньше всего дела. Она — десятая спица в колеснице.
Наутро ему принесли повестку. Что ж, тем лучше. Не станут говорить, что он выскакивает. Пошел по мобилизации — и все.
В военкомате Данилова направили к Потапенке. Потапенко был приятель, директор санатория. В военной форме, наголо остриженный и помолодевший, он сидел за пустым столом, кругом толпились штатские люди. И хотя эти люди только что пришли и хотя все окна были открыты настежь, в комнате уже так накурили, что дышать было нечем.
Потапенко протянул Данилову пухлую теплую руку.
— Эге, пришел. Бронироваться будешь?
— Нет.
— Ладно, обожди, — сказал Потапенко.
Совсем не обязательно было, чтобы Данилов так долго ждал, Потапенко принял раньше даже тех, кто пришел позже, — но Данилов понимал: Потапенко хотел перед ним покрасоваться. Ему было приятно, что вот Данилов еще в штатском и дожидается, а он, Потапенко, уже в военном и к нему приходят за назначениями и распоряжениями. Бабье, атласно выбритое, с двойным подбородком лицо Потапенки сияло от удовольствия. Он хмурил белесые брови, хотел скрыть сияние, — ничего не получалось. Наконец он подозвал Данилова.