говорит Харири — по своему происхождению отнюдь не француз, а араб.
Совершенно определённо говорит устами оратора его сословие, когда он изрекает:
«Истинный, честный патриот не в силах подавить в себе мысль, что конституция и свобода печати существуют не для блага народа, а для удовлетворения честолюбия отдельных лиц и для господства партий».
Известно, что существует такая психология, которая объясняет великое мелкими причинами; исходя из верной догадки, что всё то, за что человек борется, связано с его интересом, эта психология приходит к неверному заключению, что существуют только «мелкие» интересы, только интересы неизменного себялюбия. Известно также, что такого сорта психология и знание людей в особенности встречаются в городах, где считается признаком большой проницательности всё видеть насквозь и за проносящейся вереницей идей и фактов усматривать ничтожных, завистливых, интригующих людишек, которые, дёргая за ниточки, приводят в движение весь мир. Но, с другой стороны, также известно, что если слишком глубоко заглядывают в кружку, то ударяются о неё своей собственной головой; в таком случае знание людей и света у этих мудрецов есть прежде всего — в мистифицированном виде — удар по собственной голове.
К тому же ещё половинчатость и нерешительность характеризуют сословие оратора.
«Присущее ему чувство независимости говорит в нём за свободу печати» (в том смысле, как её понимает докладчик), «но он должен слушаться голоса разума и опыта».
Если бы оратор в заключение сказал, что хотя разум его — за свободу печати, но присущее ему чувство зависимости говорит против неё, то его речь была бы вполне верной жанровой картинкой городской реакции.
Мы теперь переходим к защитникам свободы печати. Начнем с главного из внесённых предложений. Более общие положения, метко и правильно выставленные во вступительных словах этого предложения, мы опускаем, чтобы сразу подчеркнуть своеобразную и характерную точку зрения, проведённую в самом докладе.
Докладчик хочет, чтобы свобода печати как определённого промысла не была исключена из всеобщей промысловой свободы, как это имеет место ещё до сих пор, — это внутреннее противоречие он рассматривает как классический образец непоследовательности.
«Работа рук и ног свободна, а работа головы находится под опекой. Конечно, под опекой более умных голов? Избави бог! Об этом не может быть и речи, когда дело касается цензоров. Кого бог награждает чином, того наделяет и умом».
Прежде всего странно то, что свобода печати подводится под промысловую свободу. Но мы всё-таки не можем просто отвергнуть взгляд оратора. Рембрандт писал мадонну в виде нидерландской крестьянки; почему бы нашему оратору не изображать свободу в той форме, которая ему близка и понятна?
Мы не можем также отказать рассуждениям оратора в относительной правильности. Если смотреть на печать только как на промысел, то ей в качестве промысла, осуществляющегося посредством головы, подобает большая свобода, чем промыслам, где главную роль играют руки и ноги. Эмансипация рук и ног получает для человека значение только благодаря эмансипации головы: как известно, руки и ноги становятся человеческими руками и ногами лишь благодаря голове, которой они служат.
Какой бы своеобразной ни казалась на первый взгляд точка зрения оратора, мы всё же безусловно должны отдать ей предпочтение перед бессодержательными, туманными и расплывчатыми рассуждениями тех немецких либералов, которые думают, что, перенося свободу с твёрдой почвы действительности в звёздное небо воображения, они тем самым воздают ей честь. Этим резонёрам воображения, этим сентиментальным энтузиастам, которые видят профанацию в каждом соприкосновении их идеала с будничной действительностью, мы, немцы, отчасти обязаны тем, что свобода до сих пор осталась для нас фантазией и сентиментальным пожеланием.
Немцы вообще склонны к сентиментам и экзальтации, они питают пристрастие к музыке небесной лазури. Поэтому отрадно, когда великая проблема идеи демонстрируется им с такой точки зрения, которая взята из суровой, реальной, непосредственно окружающей их действительности. Немцы уже от природы отличаются всеподданнейшей и благоговейнейшей преданностью. От чрезмерного уважения к идеям они их не осуществляют. Они делают идеи предметом культа, но не культивируют их. Таким образом, путь, по которому пошёл оратор, пригоден, по-видимому, для того, чтобы сроднить немца с его идеями, чтобы показать ему, что речь идёт не о недосягаемых далях, а о его ближайших интересах, чтобы перевести язык богов на человеческий язык.