Выбрать главу

Было вербное воскресенье. День был светлый, теплый, солнечный. На дворе так хорошо, что не входил бы под крышу. Небо бледно-голубое, подернуто разорванными белыми облаками; воздух пропитан животворным теплом, и слышен крепкий запах оттаивающей земли и навоза. Над прогалинами вверху заливаются голосистые жаворонки, а на завалинах изб несметными стадами толкутся под обаянием весенних побуждений сладострастные воробьи. Все хочет жить; все собирается жить; все просит жизни. Чуется во всем пора любви, пора темных желаний, томительных, и тоски безграничной для тех, кому не с кем делить ни горя, ни радостей.

У Прокудиных дома оставалась только одна Домна. Все ушли к церкви, на ярмарку; даже ребятенок старших с собою забрали. А самые младшие со всей деревни собрались на стог кострики и, барахтаясь там, играли в свои ребячьи игры. Настя рано утром пошла навестить кузнечиху Авдотью, которая, поднимая хлебную дежу, надорвалась и лежала нездоровою. Посидела Настя у кузнечихи с часок и пошла домой. Так ей и хорошо было, как она шла полями, и мучительно; даже страшно стало. Пошла она шибче, шибче, а кругом все тихо, только слышно, как трухлый снег подтаивает и оседает. Дорога была тяжелая, потому что нога просовывалась и вязла. Устала Настя и, войдя в избу, села на лавку против самой печки, у которой стряпалась Домна.

— Аль уморилась? — спросила ее Домна.

— Уморилась, Домнушка.

— Что так? Недалече, чай?

— Недалече, да уморилась. Тяжко больно ходить-то стало.

— Ты гляди, бабочка, не тяжела ли сама-то стала? — спросила Домна, пристально глядя на Настю.

— И, бог с тобой! Что только вздумаешь! — проговорила, покраснев, Настя.

— Что вздумаю! Это, девушка, неш долго?

— Бог с ними.

— Дети-то?

— Да.

— Ну, ведь там хочешь не хочешь, а уж на то ты баба теперь.

— Помилуй господи!

— Аль рожать боишься?

— Что рожать! Люди рожают, да живы. А хоть бы умереть, так в ту ж бы пору.

— Так что ж: с деткой-то лучше, веселей-ча.

Настя молчала и смотрела в огонь печи.

— Чего ты не раздеваешься? Жарко в свите-то, да еще подпоясамшись.

— Сичас, — ответила Настя, а сама, не трогаясь с места, все продолжала смотреть в огонь.

— Нет, ты, касатка, этого не говори. Это грех перед богом даже. Дети — божье благословение. Дети есть — значить божье благословение над тобой есть, — рассказывала Домна, передвигая в печи горшки. — Опять муж, — продолжала она. — Теперь как муж ни люби жену, а как родит она ему детку, так вдвое та любовь у него к жене вырастает. Вот хоть бы тот же Савелий: ведь уж какую нужду терпят, а как родится у него дитя, уж он и радости своей не сложит. То любит бабу, а то так и припадает к ней, так за нею и гибнет.

— Любит, — тихо промолвила Настя.

— Известно, любит. Ну и она его жалеет; нечего сказать, добрая баба.

— И она любит, — опять проговорила Настя.

— Ну иной и не то чтобы уж очень друг с дружкой любилися, а как пойдут ребятки, так тоже как сживутся: любо-два. Эх! не всем, бабочка, все любовь-то эта приназначена.

— С чего же не всем?

— Да ишь вот не всем.

— Это всё люди делают.

— Известно, люди, либо опять, так сказать, нужда тоже делает.

— Нет, всё люди.

Обе невестки замолчали.

— Вот только что у тебя муж-то не такой, как у добрых людей, — продолжала Домна.

Настя покраснела, как будто ее поймали на каком-нибудь преступлении или отгадали ее сокровенную мысль.

— И чудно как это, — продолжала Домна.

— О-ох! — болезненно произнесла Настя.

— Что тебе?

— Ничего.

— Чудно это, я говорю, как если любишь мужа-то, да зайдешь в тяжесть и трепыхнется в тебе ребенок. Боже ты мой, господи! Такою тут мертвой любовью-то схватит к мужу: умерла б, кажется, за него; что не знать бы, кажется, что сделала. Право.

А Настя ни словечка не отвечает; брови сдвинула и все смотрела, смотрела в огонь, да как крикнет не своим голосом:

— Ой! ой!

— Что ты? что ты, Настя? — бросилась к ней Домна.

— Ой! сосет, сосет меня!

— Кто сосет? где?

— За сердце, за сердце. Ой! ой!

— Что ты, бог с тобой! Испей водицы.

— Нет, сосет! сосет! Пусти, пусти меня. Ай! ай! отгони, отгони!

— Да кого отогнать? — спросила перепуганная Домна.

— Змей, змей огненный, ай! ай! За сердце… за сердце меня взял… ох! — тихо докончила Настя и покатилась на лавку.

У нее началась жестокая истерика. Она хохотала, плакала, смеялась, рвала на себе волосы и, упав с лавки, каталась по полу.

IX

Часто с Настею стали повторяться с этого раза такие припадки. Толковали сначала, что «это брюхом», что она беременна; позвали бабку, бабка сказала, что неправда, не беременна Настя. Стали все в один голос говорить, что Настя испорчена, что в ней бес сидит. Привезли из Аплечеева отставного солдата знахаря. Тот приехал, расспросил обо всем домашних и в особенности Домну, посмотрел Насте в лицо; посмотрел на воду и объявил, что Настя действительно испорчена.

— И испорчена она, судари вы мои, — сказал знахарь, — злою рукою и большим знахарем, так что помочь этому делу мудрено: потому как напущен на нее бес, называемый рабин-батька. Есть это что самый наизлющий бес, и выгнать его больно мудрено.

Прокудин, к чести его сказать, заботился о невестке и усердно просил знахаря, обещая ему дать что он ни потребует; а Петровна в ногах у него валялась.

Поломался знахарь, взял десять рублей на лекарства и сказал, что попробует.

Стал он над Настей что вечер шептать, да руками махать, да слова непонятные выкрикивать; а ей стало все хуже да хуже. То в неделю раз, два бывали припадки, а то стали случаться в сутки по два раза. На семью даже оторопь нашла, и стали все Насти чуждаться.

— Что ж, как? — спрашивал Прокудин знахаря.

— Упрям, шельма! Все внутрь в утробу он прячется.

— Не можешь ли сказать, кто это на нее напустил? Пошли бы уж к нему поклониться, пусть только назад вызовет.

— Нельзя этого никак.

— Вызвать-то?

— Нет, сказать…

— Отчего?

— Неровен час.

— Да ведь ты ж говорил, что их-то ты не боишься.

— Да я не боюсь, а…

— Что же?

— Да видишь, это огневой.

— Ну так что ж, что огневой.

— Ну и нельзя, значит, узнать, кто его посадил.

— Отчего же так?

— Да как же ты узнаешь! Теперь, если по воде пущен, — ну сейчас на воде видать тому, что на этом знается. Опять есть ветряные, что по ветру напущены; ну опять, кто его напустил, тоже есть средствие узнать. А огневого как ты узнаешь? Огонь сгорел, и нет его. Узнавай по чему хочешь!

— Да, да, да! — протянул Исай Матвеич. — Вот она штука-то!

— А, то-то и есть!

— Ну, а кабы в те поры, как с ней это случилось, как еще печка топилась, можно бы было узнать?

— Гм! Не то что когда печка топилась, а если б, к примеру, позвали меня, когда еще хоть один уголек оставался, так и то сейчас бы все дело было перед нами.

— Поди ж ты!

Насте все делалось хуже. Все она тосковала, и, видя, что все ее стали бояться, сама себя она начала бояться.

— Что вы меня всё этими наговорами лечите? — говорила она свекру с свекровьей. — Какой во мне бес? Я просто больна, сердце у меня ноет, сосет меня что-то за сердце, а вы всё меня пугаете с дедами да с бабками.

— Это он все в ней хитрует, — говорил солдат. — Видно, ему жутко от меня приходит.

Солдату верили не верили, а деньги платили.

— Вот что, — сказал солдат. — Мне ее здесь у вас неловко лечить, потому что тут он все имеет в печке свое обчество; а отвезите вы ее ко мне.

Отвезли Настю к солдату, и денег дали, и муки, и жмыхи, и масла. Пробыла Настя у своего лекаря два дня, а на третий вечером пришла домой и ни за что не хотела к нему возвращаться. Солдат тоже за ней не гнался, но довольствовался тем, что получил, и, видя свою неустойку, рассказывал, что бес, сидящий в Насте, распалил ее к нему «страстью». «Ну я, боже меня сохрани от этих глупостей! Я свой закон содержу; она и ушла». Настя могла бы рассказать дело и с иной стороны, да поверили ли бы ей? Ей даже не верили, что в ней нет беса, хотя она и богу молилась и людей жалела больше других, не находящих в себе беса. Она уж и не пыталась ничего за себя говорить и жила — сохла без всякой жалобы. Что говорить напрасно! У нас уж всем известно правило, и пословица говорится: «Пил не пил, а коли говорят пьян, — так иди лучше спать ложись». А припадки всё не прекращались. Стала Настя такая мудреная, что чуть на нее кто скажет громко, или крикнет изна́вести*, или невзначай чем стукнет, она так вся и задрожит. А если тут на нее глянуть пристально или заговорить с ней о том, что близко ее сердцу, сейчас у нее припадок. Пойдет ее корчить, ломать, и конца нет мукам.