Вдруг услышал я на дворе необыкновенный шум и говор множества людей.
Подошед к окну, увидел толпу народа обоего пола, а посреди оной старого моего знакомца дьячка Якова с хромым человечком, которого признал я за знахаря Мануила. Они все остановились у дверей, и один другого понуждали войти, но никто первый не дерзал переступить порога. Я вспомнил вчерашних князей и догадался, что вся сия сволочь пришла не за чем иным, как для заклятия мертвеца, почему и решился пошутить над ними; тихонько припер двери и наложил крючок; а сам сквозь дыру, проточенную червями, примечал, что происходить будет. Тут дьячок, лысый Яков, который хотя уже и гораздо противу прежнего поустарел, однако не хуже других драл горло, возгласил:
— Что это, господин Мануил? Тебе подобает идти вперед! Ты запасся силою свыше. За чем же дело стало?
— Никак, — отвечал отставной поп, — ты запасливее, у тебя кадильница с росным ладаном; да и гортань твоя велегласнее моей! Итак, подобает первее вступить тебе; там всем прочим; а на подмогу а последний!
— Так! — подхватила высокая сухая баба, — как в кабак зовут, так ты первый летишь, а как на дело, так ползешь раком! Глупый ты человек! Вот я докажу, что не боюсь ничего, будь тут сам сатана!
— Где слыхано, чтоб черти боялись таких же чертей, — возразил хромоногий заклинатель и получил изрядного щелчка. После того жена его (ибо смелая баба была она) сунулась к двери, но сколько ни старалась, не могла отпереть. Яков сказал:
— Не тронь, честная мати! Видно, враг, послышав ладан, — заперся; но это не мешает, мы можем заклинать его и здесь.
После чего началось действие. Мануил кричал громко, а Яков еще громче. Видя таковое дурачество, я сам заорал что есть мочи: «При долинушке стояла». Ужас напал на заклинателей. Опрометью бросились все из сеней, и как главное лицо было хромо и стояло позади всех, то его первого сбили с ног, и он покатился наземь, на него Яков и так далее. Общий крик и вопль наполнял воздух, и, вместо того чтобы по преднамерению заклинать черта, тут наперерыв стали все призывать их дюжинами. Я не мог удержаться и хохотал громко, что также не менее песни пугало словесное стадо и пастыря. Нижние кулаками понуждали верхних к поспешности, и лысина Иаковля покрылась желваками от нескольких по ней ударов знахарских. Наконец мало-помалу все пооправились, выбежали на двор и в безмолвии глядели издали на окно. Я думал, дело тем и кончится, однако забыл, что духовный чин столько же мстителен, как и мирской. Жена колдуна, отряхнувшись, схватила камень и пустила в окно. Яков сему последовал, за Яковом многие другие. Видя такое нападение, я решился защищаться и, выхватя из печки горящую головню, пустил в кучу и утрафил прямо в спину зачинщицы. Все подняли крик и разлетелись, как сто галок от ружейного по ним выстрела.
Когда все кончилось, я продолжал стряпню и скоро благополучно отобедал вместе с жидом Янькою, который, хотя худой мне был товарищ в еде, однако немного подкрепил себя похлебкою. После обеда рассуждали мы, что начнем делать, и Янька советовал идти немедленно открыть о себе всей деревне, ибо, примолвил он, всего должно опасаться от злобы и невежества. Я принял за благо его совет и пошел к старосте, который уже был новый на место убывшего Памфила Парамоновича. Мне сказали, что его нет дома, и пошел к Мануилу посоветоваться о важном деле. Догадываясь, о чем идет речь, отправился я к воровке и подлинно нашел там старосту, дьячка Якова и человеков около десятка князей и крестьян, которые сидели около сулеи с вином и толковали о мертвеце. Как скоро открыл я им о себе, все пришли в немалое удивление и не знали, что мне сказать. Я, с своей стороны, препоручал себя в их высокое покровительство и объявил им в самых отборных столичных выражениях, что я за честь считаю продолжать жить с ними по-прежнему. Все меня поздравляли и, посадя с собою, начали потчевать. После чего староста сказал:
— Мы очень рады, князь, что вы опять воротились на родину, но должны вас опечалить, ибо вам негде на первый случай будет пристать. Дом ваш присудили мы сжечь, что и исполним при наступлении сей же ночи; ибо нам, как православным, не пригоже сносить, чтобы поселившийся там мертвец делал такие озорничества. Сегодни хотели мы его заклясть, но он, окаянный, не поддался.
— Да и какой он страшный, — сказал один князь, взявши стакан в руки, — глаза, как плошки, и красны, как уголь.
— Уши, — примолвил Мануил, — как у чухонской свиньи.
— А хвост, — подхватила жена его, — точно бычачий.
— Нет, душа моя, — возразил муж, — я сам его видел, вот этими глазами, хвост у мертвеца лошадиный, так и развевается.
— Ох! какой вздор! — вскричала жена, — кому лучше знать, когда он, проклятый, попал головнею прямешенько мне в спину. Хвост у него бычачий!
— Хоть бы он головнею своею попал тебе и в самое брюхо, а все-таки хвост лошадиный!
— Бычачий!
— Лошадиный!
— Сам ты лошадь, — вскричала попадья, — так тебе лошади и грезятся!
После сего плюнула прямо в бороду мужу. Все сановитые князья покачали головами, и некоторые примолвили, что дело другое снести удар по щеке, по лбу или другому не столько благородному месту, а то в бороду — плюнуть в бороду — сохрани боже и детей наших от такого позора! Таковые напоминания раздражили знахаря крепко противу своей супруги, и он со всего размаху пустил в нее недопитый стакан с вином, который, достигши благополучно до женина лба, рассыпался на части, и по челу ее заструились кровавые токи. Она было кинулась, но староста удержал ее, равно как и прочие гости, и бешеная баба должна была удалиться, проливая слезы я произнося тысячи проклятий.
По водворении мира опять принялись рассуждать о сожжении моего дома и искоренении мертвеца. Я должен был употребить все красноречие для их успокоения и весь страх взять на себя, обещая клятвенно, что как скоро они еще потерпят какое-либо беспокойство от лютости мертвеца, то я сам положу огонь под дом свой и прекращу все споры об ушах и хвосте его. По довольном совещании склонились наконец на мои представления, и я отправился к Яньке, — принятая им пища и питие весьма его оправили, и я полагал несомненную надежду о его выздоровлении. Вечер провели мы в дружеских разговорах и уснули так приятно, как засыпает человек, ничего не боящийся и ничем лишним себя не ласкающий.
Утро встретили мы благодарностию к богу благодетельному, посылающему дары свои к христианину и еврею с одинакою милостию. Вышедши на улицу, нашел множество народа, ожидавшего видеть окончание моей храбрости. Все меня поздравляли, все ласкали, и особливо, когда я, для отдаления беспокойного их любопытства, пригласил знатнейших в шинок. Не приглашенные мною довольно явственно друг другу говорили: «Это что-то недаром! Без чудодейства сего не бывает! Чему не научит Москва и Варшава». Я не хотел и вслушиваться в сии толки.
Коротко сказать: скоро возобновил я знакомства и приязнь с моими земляками. Для сохранения их доброхотства и доверенности я старался как можно меньше упоминать о Москве и Варшаве и почти никогда не говорил ни одного непонятного для них слова. Жид Янька выздоровел. Я разделил с ним казну свою, — и он скрытно отправился в город, где, кинувши и мысль торговать вином, накупил разных мелочей, как-то: лент, ленточек, снурков, белил, румян и тому подобного, и, умерши как шинкарь, явился открыто в Фалалеевке как торгаш. Все жители и жительницы крайне дивились, увидя умершего жида, который и по смерти столько наделал у них суматохи, опять живым и здравым. Мало-помалу все пошло своим чередом. Он упражнялся в торгах, а я — в домашнем хозяйстве. В помощь нанял я батрака; и, чтобы избежать сколько возможно клевет и пересудов, мы редко бывали у других, а если и ходили, то Янька всегда бирал с собою какой ни есть городской гостинец для хозяина, хозяйки или детей их.
Осень, зима и следующая весна прошли довольно хорошо для людей, столько испытавших; я более и более забывал о своей протекшей знатности, перестал прельщаться глупыми мечтами будущего величия; словом, я полагал, что в Фалалеевке усну наконец последним сном, как странное, неожиданное приключение совершенно изменило всю жизнь мою. Так-то все непостоянно на свете сем. Сегодня волен, следовательно, и счастлив; а завтра при малейшем поводе появляются желания, за ними приходят намерения, заботы, и человек опять делается игрушкою страстей своих.