Настал решительный день, и я отправился на мирскую сходку. Я немного покраснел, вступая в собрание фалалеевских амфиктионов[71], вспомня, какое лицо представлял во время прежнего правления. Староста открыл заседание следующею речью:
— Известно вам, православные миряне, что жиды издревле великие враги христианскому племени. Они, мерзкие, замучили Христа и многих угодников. За то порядком наказал их господь бог. А когда же и он не пощадил сих уродов, то и нам, грешным, щадить их не подобает. Всем вам известно, что сей изверг обольстил православную шинкарку Устинью. Что вы на это скажете, что и мы должны сотворить с ним?
1-й десятский. По моему глупому разуму так следует лишить возможности творить впредь подобные нахальства. 2-й десятский. Правду сказал, что разум твой не умен. Как мы на то пустимся, на что высокоименитый исправник земского суда с заседателями не решится! что скажут другие?
3-й десятский. Я думаю, что, не доводя дела вдаль, обобрать его до нитки и голого метлами выгнать из деревни.
1-й десятский. Это мнение ни к черту не годится. Земский суд предоставил одному себе право обирать до нитки преступников и за сие более взбесится, чем за отнятие возможности грешить.
Староста. Да коего ж беса мы с ним делать будем?
3-й десятский. Ну, когда уж так, пусть, собака, окрестится и мы за него выдадим шинкарку. Тут все бесы в воду, а он нас хорошенько за то попотчует да даст на кушаки, а бабам на повойники.
Староста. Вы что скажете, князь?
Я. Он теперь слышал все суждения, так пусть объявит, что он сам думает.
Староста. Дельно! Говори, некресть!
Иосиф. Я могу донести, что нимало не виноват; и первое потому, что не я шинкарку, а она, — клянусь десятисловием*,— она меня обольстила. Она ничего не жалела, чтобы только склонить меня к своему намерению; ибо сама признавалась, что при первом нашем взоре почувствовала страшное желание испытать разность между обрезанным и необрезанным. Следовательно, если бы попался ей на глаза турок, персиянин, араб — она так же бы сделала. Второе: если бы союз наш был противен судьбе, то она властию своею могла бы воспретить сделаться шинкарке матерью от жида. А как вышло противное, то ясно доказывает, что тут было ее соизволение.
Староста. О богомерзкий еретик!
1-й десятский. Проклятый жид!
Все. Хула на господа бога!
Староста. Дело, однако, запутано, и надобно умеючи разбирать его!
Тут он взглянул в окно и сказал:
— Солнце высоко! Пора выпить по чаре. Отложим наше дело до завтра. Вить он, окаянный, к той поре авось не околеет! К кому бы нам теперь?
Он посмотрел так замечательно на меня, что я сейчас понял и вскричал весело:
— Ко мне, господа, прошу покорно ко мне всех, всех.
В силу сего, оставивши узника в избенке под стражею двух мужиков с длинными дубинами, и все рынулись ко мне. Я приложил старание угостить судей сих, сколько возможно чливее, а они были неспорливы и к полудню так угостились, что насилу могли доползти к избам своим; и мы с Янькою остались одни.
— Вот суд фалалеевский, — сказал я, вздохнувши. — Но не все ли суды таковы! Не всегда ли вкрадывается туда или злость, или корыстолюбие, или фанатизм. Если судья подвержен которому-нибудь из сих состояний души, то и подсудимый таким образом осужден будет. Злой заставит его испытать все мучения; корыстолюбивый оберет до нитки; фанатик, смотря по образу мыслей преступника, или облегчит участь его, или же отягчит несравненно более!
За излишнее поставляю рассказывать о намерениях наших в течение целого дня, но объявлю, что, лишь настали глубокие сумерки, мы с Янькою, крепко вооруженные флягами, бутылками и пирогами, отправились к мирской избе. «Добрые люди, — сказал Янька к двум бородатым часовым, — мы все сегодни подвеселились, а вы, чай, таете от жажды; ибо я знаю, что жены ваши ничего не приносили к вам, кроме хлеба. Но чтоб радость наша была полная, мы не хотим и вас забыть. Дай-ка хоть теперь попразднуем!» Он разложил свои гостинцы, и наши часовые приняли их в свои объятия, как мать принимает сына, возвратившегося после долгого отсутствия с поля сражения. Они с таким сердечным жаром лобызались с флягами, что к полуночи совсем ошалели. Тогда мы распрощались с ними, но не успели отойти ста шагов, как они растянулись у дверей избы. Мы тихонько возвратились и, видя, что они храпят мертвым сном, немедленно вынули у одного из них деревянный ключ, торчавший за поясом, отперли двери и вывели оттуда удивленного Иосифа. Пришед домой, освободили его от уз судейских; Янька поднял на спину его чемодан, в котором предварительно собрано было лучшее имущество Иосифа и его наличные деньги; сунул в руку узелок с съестным и, выпроводя за ворота, сказал: «Ступай с помощию бога Израилева, куда он у правит стопы твои! Помни, как опасны подобные связи, а особливо для жидов! Сколько есть христиан, обольстивших жидовок и повергших в бездну любострастия, но сему только лишь смеются. Но упаси тебя архангел божий затевать связи с христианками!»
Простившись, Иосиф бросился бегом из деревни, а мы пошли спать.
Едва появилось солнце в избе нашей, как были мы пробуждены сильным стуком в двери. На дворе раздавался смешанный крик и вопль. Мы уже знали, что это значит, и заранее приготовились. Едва я отпер двери, как вскочил староста и спросил грозно:
— Где он, злодей?
— Кто такой?
— Как кто? жид!
— А нам почему знать? вить он под добрым присмотром!
— То-то и беда, что уж нет! На что ты, князь, поил вчера часовых?
— На то, на что вчера угощал и всю компанию! Я хотел, чтоб все были довольны!
— Ан не так оказалось!
Он вышел, и все бросились бежать. Однако где ни шарили, не могли выкопать Иосифа. Уставши, собрались все на мирскую сходку, но меня уже не приглашали. Через несколько времени стороною узнал я, что два часовые, толико пренебрегшие должность свою и бывшие поводом к побегу Иосифову, в силу мирского суда порядочно наказаны батожьем, в пример другим. Это было нам крайне неприятно, и мы опасались мщения. Чтоб на первых порах избежать скучных посещений и упреков, мы с Янькою тихонько выбрались из деревни и пошли полем, где и провели в небольшом перелесочке весь день и вечер. К ночи завернули мы в корчму, при дороге находившуюся, и начали ужинать. Мы были веселы, и когда трапеза приближалась к концу, хозяин, вошед спокойно, сказал жене, почесывая лоб: «В Фалалеевке славный пожар; побежать было посмотреть, отсюда не более полуверсты». Мы ахнули, взглянув друг на друга; наскоро расплатились и бросились бежать. Кто опишет ужас наш и поражение, когда, подошед поближе к селу, наверное узнали, что горит наша хижина, а с нею все наше имущество и все
наши надежды обращались в пепел. Янька, сложа руки на голове, смотрел на звездное небо, — и, помолчав немного, сказал со стоном: «Повелитель неба и земли, прости отчаянному, когда он вопросит тебя: где ты и почти воздремало око твое?» Холодный пот струился у меня на лбу, и я неподвижно смотрел на догорающую свою хижину. Когда уже не стало видно полымя, мы машинально побрели к хижине; сели на траве в некотором отдалении и молча оборачивали глаза на кружки густого дыму, смотря по его движениям. Всю ночь провели мы, не говоря ни слова.
Наконец заря алая заблистала на прекрасном небе. Князья и крестьяне начали показываться на улице, но ни один не подошел к нам, ни один не пожалел о нашем горе. Взошло солнце, и вместе с светом его прояснилась душа моя. Мне пришел на мысль Иван Особняк, и я, невольно улыбнувшись, оборотясь к Яньке, сказал:
— Не правду ли пел земляк твой: суета сует и всяческая суета.
— Так, — отвечал он с помутившимися взорами, — но угрызение совести тяготило меня. Видно, давно промысел вышнего назначил мне погибель; но ты отклонил его назначение. Ты один жил бы покойно в своем наследии; не знал бы Иосифа; он бы здесь не был; не сделал бы греха с христианкою, — хижина твоя была бы цела. Я всех зол сих причиною.