Выбрать главу

Он закрыл руками глаза свои, пал лицом к земле и зарыдал горько. Это положение его растерзало сердце мое. Я утешал, уговаривал, грозил гневом божиим за такое малодушие, — тщетно! «Полно, — говорил он с видом отчаянного, — полно тяготить землю твою, великий боже! Я сделал несчастным почтеннейшего из людей. Познаю гнев твой и повинуюсь! Се во прахе простерта глава ничтожнейшего из рабов твоих; возвыси длань, сотвори мание — и его не станет! Но дозволь, властитель грома и молнии, дозволь мне надеяться на смертном одре сем, что поклонник Иисуса, сей единственный друг мой, — и на земле найдет еще себе отраду и утешение. Это будет отрадою и моему духу, отлетающему в недра Авраама, твоего возлюбленного. Но если, боже богов и господи господей, если праведно вещают, что ты возлюбил их паче всех людей под солнцем, буди милостив и ко мне, никогда намеренно не уклонявшемуся от путей, предписанных на скрижалях, данных тобою рабу твоему Моисею. Наг исшел я из утробы матери моей, наг возвращаюсь во утробу земли — матери всего живущего».

С некоторым невольным ужасом отпрянул я от него, ибо утешать в таковом положении — едва ли не значит умножать меру горести. Судорожные движения в нем обнаружились. Он оборотился лицом к небу, закрыл опять глаза руками и утих. Медленно подошел я к нему, неподвижно смотрел несколько мгновений, нет ли малейшего движения; беру за руку — хладна; глаза сомкнуты, прилагаю руку к груди — сердце неподвижно, — нет более Яньки!

Не нужно сказывать, что ощутила тогда душа моя. Если бы сгорели поля мои, побиты были градом сады и огороды, если бы отнялась половина самого меня, — я не столько бы поражен был. Бросясь на колени, поцеловал я охладевшие уста его и с горькими на глазах слезами, простерши руки к небу, воззвал с умилением: «Сыне бога живого! Неужели ты отвергнешь от трапезы твоей душу сего страдальца, потому что он не познал тебя? Помилуй! Помилуй!»

Как ни возмущен был я в духе, однако вспомнил, что довольную услугу сделаю христианам, когда от взора их укрою труп Яньки, дабы не обесчестить их, дав случай оказать изуверство свое над бездыханными остатками праведного еврея. Я взял его в объятия, отнес в свой садик, положил в самом дальнем углу под кустами дикой розы и тут вознамерился упокоить кости его в могиле при первом восходе месяца.

Оставшись один, начал я разгребать уголья на моем пепелище, предполагая найти сколько-нибудь денег для пропитания, ибо я совершенно был уверен, что у земляков своих не выпрошу куска хлеба. Надежду полагал я более потому, что у нас неизвестна бумажная монета, как во многих европейских государствах[72]. Зная места, где мы хранили свое сокровище, начал я рыться, но увы! не нашел ничего, кроме двух червонцев. Это меня оскорбило! Тут понял я, что в зажжении моего дома участвовала не одна злость и мщение, но и корыстолюбие. Что может быть сего гнуснее? Однако ж мне на память пришел опять Иван Особняк, и я утешился. Тут предположил я остаток жизни провести ему подобно и принять все меры, чтобы не иметь нужды в людской помощи! День провел я в корчме, где обедал и ужинал, а к ночи побрел к своему покойнику. Во весь день все князья и крестьяне избегали со мною разговора, как будто я был в состоянии заразить их болезнию.

Я вырыл яму подле шиповника и с благоговением опустил в нее почтенные остатки доброго еврея. Всю ночь провел я в молитвах у сей могилы об успокоении души его. Я не полагал никакого греха в том, что отпевал его по обряду христианскому, и думаю, что мой отпев был ничем не хуже обыкновенного. Взошедшее солнце застало меня в сем занятии. Сон не смыкал ресниц моих. Я погрузился в самозабытие и до самых полудней сидел у могилы. Тут природа сказала, что время подкрепить силы свои пищею и сном, и я опять отправился в корчму, где и пробыл до ночи. Я не мог решиться, что мне предпринять наскоро. Нищ, и наг, и бос, куда обращусь я? Пристанища у меня нет, и потому могила Яньки пусть на первый случай будет моим изголовьем. Я прихожу к ней и — ужас! — вижу, что труп его вырыт из земли, и обезображенный, лежит на поверхности. Таковая злоба и бесчеловечие лишили меня совершенно рассудка. Я торжественно предал проклятию всех обитателей фалалеевских, решился оставить свою родину, и — оставить навсегда. Похороня опять тело, я лег у могилы и уснул крепко. Я опытом дознал, что обиженный невинно всегда спит покойнее обидчика. Солнце было уже высоко, когда проснулся я от стука кареты, запряженной в четыре лошади и остановившейся у моих ворот. Лакей в богатой ливрее, осмотрев место, где был дом мой, спросил у одного молоденького князька, который, вероятно, провожал его: «Да где же он?» Мальчик указал на меня пальцем и удалился, а слуга, подошед ко мне с почтением, спросил:

— Вы ли князь Гаврило Симонович Чистяков?

— Так! — отвечал я с недоумением.

— Слуга. Судя по виду — вы почтенный человек! — Я. Спасибо за ласку!

— Слуга. Хотите ли быть счастливым?

— Я. Кто того не хочет?

— Слуга. Это от вас зависит!

— Я. Каким образом?

— Слуга. Садитесь в карету. Я привезу вас в такое место, где вы, без всякого сомнения, найдете свое счастие. Но только не спрашивайте куда. Время объяснит все. Согласны ли?

Все слышанное меня удивляло, и я, конечно, в других обстоятельствах не вверился бы незнакомому; но когда земляки сожгли мой дом, убили, можно сказать, моего друга, то я немедленно рассудил, что где бы я ни был, хуже не будет, и решился ехать, сам не зная куда. Я сел в карету и дозволил себя везти, куда угодно; слуга сел подле меня и дорогою болтал беспрерывно. Сколько ни пытался я проведать, кому я понадобился и куда еду, он отбояривался одними и теми же словами: «Сами узнаете!»

К исходу третьего дня приближились мы к густому огромному лесу.

— Не прогневайтесь, князь, — сказал слуга, — что я должен буду исполнить теперь волю меня пославшего. Дозвольте завязать вам глаза!

— На что?

— Так надобно!

Я немного призадумался; но рассудя, что, отважа себя ехать трои сутки с неизвестным человеком, можно решиться и на последнее его желание; ибо если бы какой умысел был против меня, то оный мог бы произведен быть в действо и до сих пор. Итак, решился дозволить все, чего от меня требовали. Мне завязали глаза, и мы поехали. Часа четыре были в дороге, как карета остановилась. У меня отняли с глаз повязку, и я сквозь темноту глубоких сумерок увидел довольно большой деревянный дом, у крыльца которого остановилась наша карета. «Можете выйти, князь», — сказал слуга, и я вышел. Меня провели чрез несколько комнат в покойчик, убранный довольно нарядно. «Это ваша опочивальня», — сказал слуга, поставил свечу на стол, поклонился и вышел.

Рассмотрев свою спальню, нашел покойную постелю, шкаф с книгами, чистую на столе бумагу с чернильницей и прочим письменным прибором.

Я рассудил, что хозяин, видно, не незнаком мне, когда знает мой вкус к чтению. Почему, вынувши похождение Жилблаза, занялся сею книгою и при каждом новом положении героя сравнивал с ним себя. Мое тогдашнее положение было подлинно жилблазовское. Часы, в комнате моей висевшие, пробили одиннадцать; дверь моя отворилась, и появился слуга с ужином, который показался мне деликатнее моих фалалеевских пиршеств. По окончании еды слуга собрал со стола, сделал опять поклон, скрылся, а я бросился в постель.

Тогда-то начал я ожидать развязки сей комедии; но ждал напрасно. Вокруг господствовала глубокая тишина, и сон неприметно смежил мне глаза. Утром довольно не рано проснулся я и подошел к окну. Огромная роща мне представилась. Она наполнена была сернами, зайцами и другими подобными животными, из чего и заключил я, что это, конечно, зверинец. Чрез несколько времени вошел прежний слуга с завтраком, довольно показывавшим нескупость хозяина. Он сказал, что я могу проходиться в их зверинце, который был у меня пред глазами. Когда я спросил о хозяине дома, то получил в ответ то же, что и прежде: «Сами узнаете!» Он проводил меня к воротам зверинца, впустил туда, запер опять дверь и, не дожидаясь вопросов, удалился.

вернуться

72

В то время и подлинно были неизвестны.