— Что, брат, — сказал он, — не я ли говорил правду? Прощай! Пойти было выпить за твое здоровье; скоро кончатся обедни.
— Ну, хорош же я теперь! — сказал я, вышед из святилища фатежского правосудия и стоя на площадке. — Что мне делать? Куда пойти? Я почти наг и бос, голоден и истощен! Так, — вскричал я, взглянув на против стоящую церковь, у коей двери были отворены, — не к кому более на земле прибегнуть, кроме тебя, существо милосердое! Ты теперь один останешься моим защитником! Ты не оставишь погибнуть несчастному! — В сих мыслях, со слезами на глазах, пришел я в церковь. Там увидел стоящего на коленях перед образом попа Авксентия, за которого я пострадал. С величайшим умилением молился он, и я внятно услышал сии слова: «Господи! Ты даруеши человеку богатство для того только, чтобы он был милосерд к братии неимущей. Умоляю благость твою умножить мои сокровища, да и аз вкушу сладость благотворения!»
— О добродетельный старец, — вскричал я, — да благословит тебя бог своею милостию! Как счастлив ты, находя во глубине души своей то блаженство, ту сладость, которая проистекает от благотворения.
Не думая нимало, не дожидаясь выхода его из церкви, я побежал; мне указали дом, и я вступил в него с радостною мыслию: теперь под сим смиренным кровом, в недрах кротости и благотворения успокоюсь я.
Вошед в сени, я поджидал, не выйдет ли кто-нибудь; но только слышал из комнаты по правую руку, которую почел кухнею по запаху, из нее выходящему, голос женщины, которая страшно била кошку за украденную почку, и мальчика, басисто плачущего о сей потере. Не ожидая окончания суда над бедным животным, ибо суд надо мною был еще очень памятен в уме моем и желудке, я отворил комнату на левую руку; вошел — нет никого; вхожу в другую, и восхищение мое было неописанно! Накрыт был небольшой столик, а на нем стояли два графина с водками белою и зеленою; одна тарелка с пирогами, другая с прекрасною ветчиною; там икра, там колбаса, там целая копченая курица.
— О благодетель человечества, о великодушнейший из смертных, о отец Авксентий! — говорил я, простирая руки к столу, толико прельстительному. Потом, не занимаясь никакими рассуждениями, выпил большую рюмку водки и начал доказывать удальство свое над ветчиною, колбасою и полатком. Когда я понасытился и отплатил своему желудку за несколько времени пощения, то увидел, что хозяин шел домой. «Он идет, — вскричал я. — О, как же рад будет этот добродушный человек, увидя, какое одолжение мне сделал!» Тут вышел я в приемную комнату, чтобы его встретить и обрадовать нечаянно добрым делом, которое сделал он, сам того не зная.
Хозяин вошел, держа в одной руке большую трость с золотым набалдашником, а в другой шляпу. Увидя меня, он спросил с удивлением:
— Что ты здесь делаешь, приятель?
— Благодетель мой! — вскричал я с восторгом, — ты до такой степени добр, что и в отсутствие свое помогаешь бедным! Знай, я — тот несчастный, которого здешнее правосудие почло за беглого сына твоего Сильвестра и лишило меня всего, так что и копейки не имею. Я был в отчаянии до тех пор, пока не услышал в церкви моления твоего, которое открыло мне благодетельную твою душу. Тут утешение проникло сердце мое. «Нет, — думал я, — верховная благость не оставляет миром оставленных», — и пошел в дом твой. Радуйся и веселися, добродетельный человек; прииди и виждь!
С живостию схватил я его за руку и ввел в комнату, где оказал такую храбрость над завтраком. Поп, увидя это, покраснел багровою краскою. Я причел то действию стыдливости, когда открываются благодеяния скромного человека, и сказал:
— Ничего, не краснейся, отец мой! За здравие твое. Тут быстро схватил я рюмку и графин, налил и, не дожидаясь благодарности, выпил.
— Ох, злодей! — вскричал поп, сделав совсем другое лицо, чем на молитве. Он бросился ко мне, крича: — Окаянный, кто ты и что делаешь?
— Я тот самый, который…
— Нет! много завелось в Фатеже разбойников и грабителей; и городничий ничего не смотрит!
— Отец Авксентий, подумай: я не имел ни копейки денег и был голоден; о первом спросите у высокопочтенных судей, которые меня допрашивали, а о последнем — у колбасы, икры и пирогов, которые все…
— Ты вор и разбойник, — вскричал поп. В ту минуту вбежала женщина около сорока лет, бренча ключами.
— Что? что? — спросила она.
— Обманщица, бездельница, неверная! — возопил поп. — Как пустила ты бродягу, который съел весь мой завтрак, а чрез полчаса будут у меня господа судьи и заседатели?
— О боже! — вскричала ключница. — Да я ему кости переломаю! Как он сюда закрался?
— Я сейчас, — кричал поп, — иду к городничему, чтоб этого злодея с бесчестьем выслали из города и наказали за умышленное воровство! — Он быстро вышел.
— А я, — кричала ключница, — прежде, чем его вышлют, отомщу за съеденную ветчину и колбасу; сейчас же кочергою переломаю руки, чтоб они не так были длинны! — С сим словом она бросилась в кухню.
— Изрядно, — говорил я в крайнем замешательстве, — полагайся теперь на умиленные речи: беда, да и беда! — Движимый инстинктом, я бросился за кухаркою и запер на крючок двери.
Скоро раздался сильный удар кочерги в дверь. «Ничего, — думал я, — успеешь выломать дверь и без меня», после чего начал совать в карманы пироги, оставшуюся ветчину и копченую курицу. А как я все сии подвиги делал слишком торопливо, и притом полупьяный, то на беду опрокинул стол, и все полетело на пол; между прочим, ящик столовый выскочил, а из него небольшой ящичек, сделанный из черного дерева и совершенно похожий на те, какие наши фалалеевские сиятельства делают для хранения своих старых грамот. «Кстати, — подумал я, — сегодни вручили мне новый пашпорт, а случай посылает и ковчег для его сбережения, а без того в дороге он и вправду попортиться может». Итак я, засунув за пазуху совсем не нужную вещь попу, а мне в дороге весьма необходимую, отворил окно и хотел лезть, как увидел умиленного молельщика, идущего с конвоем к воротам. Я прикрыл окно и ждал, пока все взойдут на двор; потом скоро отворил опять, выскочил на улицу и ударился бежать что есть мочи. Подкрепя телесные силы завтраком, я мог идти, не отдыхая, несколько верст. Хотя морозы были уже хороши, но я решился не идти днем, а по ночам. «Когда Авксентий, — говорил я, — за сыном посылал такую страшную команду, то за мною, верно, уже не усомнится. Меня поймают, и тогда как у меня нет ни полушки денег, то не лишиться бы и последнего балахона».
Обыкновенно по утрам останавливался я в самых бедных деревенских избах, обедал и спал до вечера. Если подле деревни случался лес, я выходил раньше, а не то так в сумерки. Настал декабрь. Ночи были светлые; я не мог быть спокоен, пока не оставил границ Орловской губернии и не вошел в Тульскую.
Чем питался? — спросите. Подождите: я все скажу откровенно, как прилично искреннему человеку.
Бежав из Фатежа, так сказать, не оглядываясь, я до тех пор не думал ни о чем другом, как только, чтоб быть подалее, пока велся провиант мой, похищенный у Авксентия. Когда он издержался, и я, задумавшись, размышлял о способах добрести до Москвы, машинально вынул из-за пазухи билетный ящичек, чтобы положить в него свой пашпорт. Тут нечаянное открытие изумило меня: ящичек был весьма тяжел, чего я в суматохе, бежав от попа Авксентия, вовсе не заметил. Но по вскрытии ужас заступил место изумления: я нашел в ящике до двухсот червонных. Что делать? Не всякий ли честный человек назовет меня настоящим вором; а я от природы более всего отвращался от сего подлого порока. Отнести деньги назад, значит предать себя в руки правосудия, которое, если повелит уже меня и повесить, то ни моя совесть, ниже кто-либо другой не назовет его неправосудным. В невинном страдании можно найти некоторое утешение, но страдать по заслугам крайне горестно.
В сем печальном расположении моего духа обратил я унылый взор на проклятый ящичек и увидел на дне его свернутую бумагу. Беру, разгибаю и нахожу следующее:
«Любезный друг Иуда Исахарович!