Никандр отвечал: «Я постараюсь, благодетель мой, удовлетворить вашим желаниям. Сколько собственное побуждение того требует, столько, или и более, то тихое веселие, которое покоится непрерывно на лице вашем. Оно есть плод мудрой, добродетельной жизни, и помрачить оное было бы с моей стороны крайне неблагодарно».
— О сын мой! — сказал старик. — Твои взоры еще неопытны! Почему знаешь ты, что я не проливаю втайне горестных слез, оплакивая свое безумие, которое другому, вероятно, стоило больших, бесчисленных слез и страданий! Так, друг мой! совесть мучит меня жестоко, и если что сколько-нибудь утешает меня, так одна мысль, что я желал сделать доброе дело, хотя и сделал зло, и невозвратное.
— Зачем же так печалиться? — вскричал Никандр с важным видом профессора нравственной философии. — Прочтите все права и законы, и вы увидите, что и тяжкие преступления избавляются наказаний, потому что виновник оных совсем не хотел того сделать; одна судьба — злой рок…
— О Симон, Симон! — возразил старик, — я хочу застрелить ястреба, сидящего у куста с голубкою в когтях; стреляю — и убиваю спавшего в кусте том человека. Законы оправдают меня, избавят от телесного наказания, ибо и в самом деле злоумышления не было; но какие законы воспретят сердцам жены, детей, отца и матери страдать бедственно о потере матери, отца, сына? Кто остановит их вопли, кто удержит их рыдания? Кто, окаменив меня, скажет: «Смотри, это — твое дело; однако ты отнюдь не беспокойся и будь весел по-прежнему, ибо тебя законы оправдали»?
Никандр почувствовал справедливость и замолчал. Хотя и хотелось ему знать тайну своего благодетеля, дабы приискать способы оправдать его пред собственною совестию, но скромность не дозволяла ему пуститься на такое неблагоразумие, которое могло бы огорчить добродетельного человека. «Я буду, — сказал Никандр сам себе, — поступать так, чтобы как можно реже приходило ему на мысль воспоминание неумышленного преступления. Для сего удвою свою бдительность, не упущу ни одной удобной минуты, чтобы доставлять ему возможные удовольствия».
Старик заметил такое старание юного друга, и сердце его прилепилось к нему отеческою нежностию.
Чрез несколько дней Никандр, идучи в присутствие, прощался с Причудиным. Вдруг новое явление поразило их и радостию и недоумением. Г-н Кракалов, вошед в двери, бросился в их объятия. Когда обнимания и приветствия кончились, Афанасий спросил: «Скажи, пожалуй, Терентий Пафнутьевич, чему приписать твое явление и в таком странном виде? Платье измято, выпачкано, волоса всклокочены, борода на четверть, щеки бледны, и весь ты походишь на колодника, ушедшего из острога?»
— Я-таки и был не много в лучшем месте, чем на каторге, однако бог помог вырваться. Всю ночь я бежал, а поутру прибыл к вам; надеюсь, Афанасий Онисимович не откажет дать мне на несколько времени успокоения, а там поможет деньгами съехать в деревню к Ивану Ефремовичу. Я думаю, добрый друг крайне беспокоится, лишась меня таким чудным образом.
— Каким же? — вскричали оба друга с сильным участием.
— После расскажу, когда прийдет время, — отвечал г-н Кракалов, — и вы узнаете, какую несносную шутку сыграл надо мною один бездельник, и именно нареченный князь Светлозаров. Теперь мне нужен покой. Бежал всю ночь, не оглядываясь, подобно Лоту, когда небесный огнь истреблял преступный Содом*. Думаю, что моему Содому достанется по крайней мере земный огнь.
Он ушел в покой Никандров, молодой человек — к должности, а купец — в свою контору.
Целая неделя прошла в великом веселии, ибо Никандра произвели в офицерский чин.
По прошествии первого шума, неизбежного в таких случаях, в доме Причудина все пошло по-прежнему; и хотя он раза два спрашивал г-на Кракалова о причине выезда его из дома Простакова, однако Терентий Пафнутьевич отговаривался каким-нибудь образом, а обещал сделать то по возвращении из деревни, куда хотел ехать на другой же день, чтобы успокоить встревоженное семейство. Афанасий Онисимович и тем был доволен. Настало утро следующего дня, и в тройном совете определено г-ну Кракалову ехать под вечер. Около полуденного времени он уже собрался совсем, и Афанасий вручил ему письмо к Ивану Ефремовичу и деньги на дорогу, как вдруг приносят письмо на имя Терентия Пафнутьевича. Он взял его и пошел в свою комнату.
— Ба! — сказал князь, распечатав письмо и взглянув на подпись, — это от Никандра; посмотрим!
«Милостивый государь!
Страшное удивление ваше будет не меньше моего, когда прочтете прилагаемое при сем письмо ко мне от господина Простакова. Оно поразило меня ужасом, и я теперь как сумасшедший. Принимайте свои меры и действуйте, как знаете.
Я не могу теперь вас видеть, а потому пойду обедать к купцу Аристарху. Под вечер буду дома. Ваш преданный и проч.
Никандр».
— Видно, что-нибудь новое, — сказал князь, складывая письмо. — Уж не выдали ль Елизавету замуж? Тем лучше! Если нельзя обойтись без дурачеств, то надобно как можно скорее их оканчивать. Что-то скажет Иван Ефремович?
«Любезный друг мой Никандр!
Я расположен к тебе по-прежнему, хотя и не могу видеться с тобою; буду помогать тебе во всем, как отец, но потребую и от тебя сыновнего послушания. Ты еще так молод, так неопытен, что легко можешь обмануться и вместо сильной ненависти к гнусному пороку почувствуешь к нему склонность, ибо злодейство никогда не ходит с открытым лицом, а вечно под какою-либо обманчивою личиною. Верь мне, друг мой, когда и я, в мои лета, так обманут, то что может быть с тобою? Горько мне признаваться в своих глупостях, но что делать? Пусть, видя их, другие исправляются. Ты знаешь, как любил я человека, известного в доме нашем под именем князя Чистякова. Чего бы я для него не сделал? Чем бы не пожертвовал? Но что вышло? Как ты думаешь, кто этот Чистяков? Злодей, отверженный небом; изверг, утешающийся бедствиями, текущими по следам его; чудовище, которого взгляда надобно страшиться, как Василискова*, — словом, этот князь есть не кто другой, как известный разбойник, принимающий на себя разные виды и имена. Мстящее правосудие везде его преследует. Хотя он столько хитр, что до сих пор может укрываться, но когда же нибудь не избегнет поносной казни. За месяц он, — как видно, проведав о мерах правительства, — вечером бежал из моего дома, а рано поутру приехала команда брать его. Везде искали, но тщетно. Теперь, если злодей тот покажется в доме доброго Афанасия Онисимовича, сейчас предай его в руки полиции, а письмо покажи г-ну Причудину. Прощай! Остаюсь с прежнею к тебе любовию и проч.».
Кто опишет положение князя Гаврилы Симоновича по прочтении письма сего! Волосы его стали дыбом; крутящиеся глаза налились кровью, на щеках выступил гнев в сине-багровых пятнах. Он обратил к небу взоры, хотел что-то сказать, но губы его дрожали. Он скрежетал зубами и трепетал всем телом. Природа его не выдержала долго такого сильного борения; он застонал и пал на пол.
Около четверти часа пробыл в сем ужасном состоянии; потом пришел в себя, встал и, сев на стуле, с письмом в руках, сказал: «Творец! мог ли я воображать, чтобы кто-нибудь имел обо мне такие мысли? А теперь и Простаков, и он это пишет. О несчастный, обманутый старец! Твоя недоверчивось, твоя ветреность и легкомыслие в эти лета стоят жестокого наказания! Пусть же будешь ты наказан, пусть и подлинно, смотря на глупость твою, другие исправляются. Отнимаю от тебя навсегда сердце свое; падай в пропасть, куда влечет тебя этот изверг, этот князь Светлозаров. Рука верного друга, друга опытного, моя рука, не поддержит тебя. О! застонешь и ты, как я теперь; но ты но успокоишься, ибо гремящий голос совести скажет тебе: «Ты виноват и стоишь сего наказания»; меж тем как я, не только не скрываясь пред людьми, как говоришь ты, но пред самим тобою, великий испытатель сердец — я обращу к тебе взор мой и скажу: «Проникни душу мою и испытуй! Ум мой и сердце могли впадать в заблуждения и проступки; но чтобы сердце хотело посредством злодейства насытить страсти свои, а ум изобретал к тому способы, — о! никогда, никогда. Существо мудрое и милосердое! Ты сам — вернейший свидетель путей жизни человеческой!»