Здесь нет необходимости подробно вспоминать о сумятице, царившей в первые годы Советской власти в представлениях многочисленных художественных групп и группочек о судьбах искусства в эпоху революции. Писатели, художники, критики, разорвавшие последние нити, связывавшие их с Россией, народом, твердили, что с революцией великое русское искусство кончилось, «у русской литературы одно только будущее: ее прошлое»[12]. С этим взглядом «неожиданно» смыкалась, как смыкаются крайности, «сверхреволюционная» по форме, капитулянтская по существу «теория» (подновленная Л. Троцким) о невозможности создания пролетарской культуры, прежде чем революция не победит во всем мире.
Две другие (в конечном счете тоже сходившиеся) крайности в решении вопроса о новой культуре представляли футуризм и Пролеткульт. «Взорвать, разрушить, стереть с лица земли старые художественные формы — как не мечтать об этом новому художнику, пролетарскому художнику, новому человеку»[13], — громогласно декларировали футуристы. «Расстреливай Растрелли!» — призывал их поэт. А на другом фланге пролеткультовский поэт грозился «во имя нашего Завтра» сжечь Рафаэля, растоптать «искусства цветы». Отрицая преемственность традиции, теоретики Пролеткультов утверждали, что новая культура может быть создана только силами инженеров, ученых, писателей, вышедших из среды рабочего класса и сохраняющих в области творчества полную независимость от всех других социальных сил жизни. Руководством Пролеткультов делалась попытка обособить их от Советской власти, от руководящего влияния со стороны коммунистической партии.
Всем этим и подобным им «теориям» противостоял единственно верный, единственно плодотворный взгляд на пути развития новой культуры, выработанный нашей партией под руководством В. И. Ленина. Партия безоговорочно отбросила капитулянтские теории меньшевиков и троцкистов, как хлам, заимствованный ими у европейских социал-реформистов. Она видела в социалистической революции силу, которая спасет культуру от гибели и обеспечит ее подлинный расцвет. Исходя из этого, партия повела непримиримую борьбу как со всевозможными попытками выдумывать особую пролетарскую культуру, создаваемую в замкнутых пролетарских организациях, с попытками преподносить народу под видом пролетарской культуры «нечто сверхъестественное и несуразное»[14], так и с попытками уничтожить старую культуру. Партия осуществляла руководство строительством новой культуры, с одинаковой решительностью пресекая и «автономистские» тенденции Пролеткульта, и попытки отдельных литературных групп, вроде футуристов, говорить от ее имени.
Одним из самых талантливых проводников партийной политики в области культуры был Луначарский. Ему не приходилось менять взглядов. Еще до Октября он говорил о все возрастающем тесном переплетении судеб человеческой культуры, искусства с судьбами революции. И как голос самой революции воспринял он слова В. И. Ленина о том, что революция открывает двери «перед таким общественным строем, который способен создать красоту, безмерно превосходящую все, о чем могли только мечтать в прошлом». Эти слова В. И. Ленин сказал ему, Луначарскому, через несколько дней после победы революции, в ответ на его «тяжелые переживания», вызванные известиями о гибели отдельных культурных ценностей в период вооруженного восстания в Москве. Луначарский запомнил слова Ленина, в них он черпал дополнительную силу для борьбы за новое, воинствующее, высокоидейное, глубоко партийное, подлинно реалистическое искусство, помогающее революционной армии не только познавать, но и перестраивать мир. Есть связь между словами Ленина и знаменитым заявлением, которому Луначарский остался верен до конца своей жизни. «Я, — говорил он, — твердо уверен, что вершины, которые воздвигнет в области искусства социализм, превзойдут все, что создавалось до сих пор на земле». Аналогичная мысль неоднократно развивалась им применительно к литературе, музыке, оперному театру, живописи. «Если революция может дать искусству душу, — писал Луначарский, — то искусство может дать революции ее уста».
Это убеждение неизменно дополнялось другим: новое искусство может возникнуть лишь на основе творческого усвоения всего ценного в искусстве предшествующих эпох. «Пролетариат, — говорил Луначарский, — может обновить человеческую культуру, но в глубокой связи и преемственности с достижениями прошлой культуры. И, быть может, самой верной является надежда на то, что тут мы будем иметь явление еще небывалое, не явление новых рождений, а фаустовского возвращения к юности с новыми силами и новым будущим и со всей памятью о былом, не обременяющей, однако, душу».
Из всего только что сказанного отнюдь не следует, будто у Луначарского в советский период не было отдельных промахов и даже грубых ошибок. Известна снисходительность, которую он проявлял к русским футуристам и потому, что они одними из первых приняли Октябрь, и потому, что с ними долгое время был связан величайший поэт нашей эпохи. В критической литературе достаточно полно освещен также памятный эпизод с Пролеткультами, когда Луначарский, вопреки прямому указанию В. И. Ленина пресечь автономистские тенденции руководителей Пролеткультов, произнес речь, средактированную, по его собственным словам, «довольно уклончиво и примирительно».
Нет нужды закрывать глаза на ошибки Луначарского или преуменьшать их. Они связаны в значительной мере с интуитивистскими влияниями, сказавшимися в дореволюционных работах критика и в ряде его выступлений после Октября, а также с влиянием на Луначарского ошибочных теорий западной социал-демократии, в частности пресловутой каутскианской «формулы поведения» пролетариата на первом этапе победившей революции: «величайший порядок и планомерность в производстве и полная анархия в области искусства». В статье «Свобода книги и революция» Луначарский назвал формулу Каутского совершенно правильной[15]. Опираясь на нее, в январе 1924 года он говорил о необходимости «величайшей нейтральности» по отношению к борющимся художественным школам и направлениям, а полгода спустя, в предисловии к сборнику «Искусство и революция», снова повторил эту мысль, но на этот раз повторил ее с значительными оговорками и поправками. Здесь же он без всяких колебаний отверг принцип «laisser faire, laisser aller». «Конечно, — говорил он, — в переходную эпоху, в которую мы живем, государство не может быть равнодушным к искусству. Оно вынуждено частью отрицательно, частью положительно влиять на него… Революционеры подлинные, а не либеральные фразеры, никогда не отрицали того, что они, взяв власть в свои руки, не дадут свободы своему врагу».
Вот почему, несмотря на отмеченные ошибки и колебания Луначарского, защитники всякого рода своеволия в художественном творчестве, «сверхчеловеки», сторонники «абсолютной свободы слова» имели в его лице непримиримого и убежденного противника, нанесшего им много метких ударов, глубоких ран. Да и не были эти колебания настолько сильными, чтобы превратить его из революционера, проводника партийной политики в этакого либерала, якобы ведущего в строительстве новой культуры свою собственную линию, не совпадающую с линией партии. Не было и особой линии Луначарского, была линия партии, ее-то и вел с большей или меньшей последовательностью народный комиссар просвещения. Еще в 1925 году он говорил: «Те, которые делают мне высокую честь и думают, что есть какая-то политика Луначарского, просто не знают наших условий государственной деятельности. Я, конечно, вел ту линию, которая проверялась и находила себе опору в наших центральных государственных и партийных учреждениях. Это есть политика Советской власти. Иногда некоторые впадают в заблуждение и начинают плясать каннибальский танец вокруг этой политики, заявляя, что это сплошные ошибки и заблуждения. Предоставим окончательный суд истории, но я хочу, чтобы все знали, что, занимая такую позицию, они находятся в оппозиции по отношению к партийной линии и к советской культурной политике. Никогда с такой уверенностью, как сейчас, я не мог сказать, что она является совершенно правильной».