Все обошлось. Только «Коринна» да зеленый дорожный кушак — драгоценный дар мамзель Ульрики, были уничтожены волками.
Весь дом спал. Йёста встал, оделся и выскользнул во двор. Он незаметно вывел из конюшни Дон Жуана и запряг его в сани, собираясь уехать. В тот же миг из дома вышла Анна Шернхёк.
— Я слышала, как ты уходил, — сказала она, — и тоже встала. Я готова ехать с тобой.
Подойдя к Анне, он взял ее за руку.
— Неужто ты все еще не поняла? Этому быть не суждено. Это не угодно Господу. Выслушай меня и попытайся понять! Я был здесь днем и видел, как они горюют из-за твоей неверности. Я поехал в Борг, чтобы привести тебя обратно к Фердинанду. Но я всегда был негодяем и никогда не смогу измениться. Я предал его, оставив тебя для себя самого. Здесь в доме есть одна старая женщина, которая думает, что я еще могу стать человеком. Ее я тоже предал. А другая старая бедная женщина в этом доме готова голодать и холодать, только бы умереть среди друзей. Однако же я готов был позволить злому Синтраму отобрать у них дом. Ты — прекрасна, Анна, а грех — сладок. Йёсту Берлинга так легко ввергнуть в искушение! О, как же я несчастен! Я знаю, как они любят свой дом! И все же я совсем недавно готов был обречь их на разорение. Я все позабыл ради тебя, ты была столь пленительна в своей любви. Но теперь, Анна, теперь, после того, как я видел их радость, я не смогу оставить тебя себе, я этого не желаю. Ты — та, которая должна была сделать из меня человека, но я не смею оставить тебя для себя. О, моя любимая! Всевышний на небесах играет нами. Мы подвластны его воле. Пришло время склониться под его карающей десницей. Скажи, что с этого дня ты будешь нести свой крест! Все в этом доме надеются на тебя. Скажи, что останешься с ними и будешь им поддержкой и опорой! Если ты любишь меня, если хочешь облегчить мое горе, обещай мне это! Любимая моя, столь ли велико твое сердце, что сможет одержать победу над самим собой и улыбаться при этом?
Она с восторгом приняла его слова и дала обет самоотречения.
— Я сделаю все, что ты пожелаешь, пожертвую собой и буду при этом улыбаться.
— И не станешь ненавидеть моих бедных друзей?
Она печально улыбнулась:
— Пока я люблю тебя, я буду любить их.
— Только теперь я понимаю, что ты за женщина. Как тяжко мне уезжать от тебя!
— Прощай, Йёста! Поезжай с Богом! Моя любовь не ввергнет тебя больше в искушение.
Она повернулась, чтобы войти в дом. Он последовал за ней.
— Ты скоро забудешь меня?
— Поезжай же, Йёста! Ведь мы всего-навсего — слабые люди.
Он бросился в сани, но тут она вернулась.
— А ты не думаешь о волках?
— Думаю, но они уже сделали свое дело. Этой ночью я им больше не нужен.
Он еще раз простер к ней руки, но Дон Жуан нетерпеливо рванулся вперед. Йёста не взял в руки вожжи. Сидя спиной к лошади, он смотрел на Бергу. Потом, уткнувшись лицом в спинку саней, он отчаянно зарыдал.
«Счастье было в моих руках, а я сам прогнал его. Сам прогнал его. Почему я не сохранил его!»
Ах, Йёста Берлинг, Йёста Берлинг, самый сильный и самый слабый из людей!
Глава пятая
LA CACHUCHA[38]
О, боевой конь, боевой конь! Ты, что стоишь ныне стреноженный на пашне, вспоминаешь ли ты, старина, дни своей юности?!
Вспоминаешь ли ты, не знавший страха, день битвы?! Ты мчался тогда вперед во весь опор, словно на крыльях: словно полыхающее пламя развевалась твоя грива. На твоей черной, взмыленной груди блестели капли крови. В золотой сбруе ты мчался во весь опор вперед, и земля содрогалась от грохота твоих копыт. Ты, не знавший страха, сам трепетал от радости! О, как ты был прекрасен!
В кавалерском флигеле — серый, сумеречный час! В большой горнице наверху стоят вдоль стен красные сундуки кавалеров, а по углам на крюках развешано их праздничное платье. Отсветы огня, пылающего в открытом очаге, играют на белых оштукатуренных стенах и на занавесях в желтую клетку, скрывающих спальные боковуши в стенах. Кавалерский флигель — это вовсе не королевские покои и не сераль с мягкими диванами и пуховыми подушками.
Но там поет скрипка Лильекруны. Он играет в сумерках la cachucha. Все снова и снова играет он этот испанский танец. Зачем он играет этот проклятый танец? Зачем он играет его, когда Эрнеклу, прапорщик, лежит в постели, в муках подагры, таких тяжких, что не может шевельнуться? Нет, вырви скрипку у него из рук и разбей ее о стену, если он сам не прекратит играть!
La cachucha, разве этот танец для нас, маэстро? Неужто его танцуют на шатких половицах кавалерского флигеля, в этих тесных, закоптелых от дыма и жирных от грязи стенах, под этим низким потолком? Горе тебе, маэстро, зачем ты его играешь?
La cachucha, разве этот танец для нас, для нас — кавалеров? За окном завывает зимняя вьюга. Неужто ты хочешь обучить снежинки танцевать в такт этому танцу, неужто ты играешь для легкокрылых деток вьюги?
Женские тела, трепещущие от притока жаркой пульсирующей крови. Маленькие, перепачканные сажей руки, отбросившие в сторону котелок, чтобы схватиться за кастаньеты, обнаженные ноги, а над ними подоткнутый подол юбки. Двор, выложенный мраморной плиткой, присевшие на корточки цыгане с волынкой и тамбурином, мавританские аркады, лунный свет и черные очи — есть ли у тебя все это, маэстро? Если нет — вели своей скрипке замолчать!
Кавалеры сушат свое промокшее платье у очага. Неужто они пустятся в пляс, обутые в высокие сапоги, с подбитыми железом каблуками и подошвами шириной в дюйм? Целый день бродили они по снегу, глубиной в локоть, чтобы подойти к медвежьей берлоге. Думаешь, они в своих серых, испускающих пар сермяжных одеждах станут танцевать с косматым мишкой?
Вечернее небо, сверкающее звездами, алые розы в темных женских волосах, тревожная сладость вечернего воздуха, врожденная пластичность движений… Любовь, да, любовь, восходящая от земли, низвергающаяся дождем с неба, парящая в воздухе — есть ли у тебя все это, маэстро? Если нет — зачем заставляешь ты нас мечтать о недостижимом? Самый жестокосердный из людей, зачем трубишь ты в боевую трубу, призывая к битве стреноженного боевого коня? Рутгер фон Эрнеклу лежит прикованный к постели, в муках подагры. Пощади его, избавь его, маэстро, от щемящих душу сладостных воспоминаний. Ведь и он носил когда-то сомбреро и пеструю косынку на голове… И у него был бархатный камзол и украшенный кинжалом пояс. Пощади, маэстро, старого Эрнеклу!
Но Лильекруна играет la cachucha, он неустанно играет один лишь танец la cachucha. И Эрнеклу испытывает муки любовника, когда видит, как ласточка держит путь к далекой возлюбленной, муки оленя, когда он, гонимый и затравленный охотниками, пробегает мимо живительной влаги родника.
Лишь на миг отнимает Лильекруна скрипку от подбородка.
— Прапорщик! Вы помните, прапорщик, Розали фон Бергер?
Эрнеклу извергает страшное проклятие.
— Она была легка, как луч света. Она танцевала, сверкая, словно бриллиант, на кончике смычка. Вы, прапорщик, наверняка помните ее по театру в Карлстаде. Мы видели ее, когда были молоды, помните, прапорщик?
Помнил ли ее прапорщик? Еще бы! Она была невысока ростом, весела и игрива. Пылкая, как огонь, уж она-то умела танцевать pas de deux. Она научила всех молодых людей в Карлстаде танцевать la cachucha и щелкать кастаньетами. На балу у губернатора прапорщик вместе с фрёкен[39] фон Бергер, одетые в испанские костюмы, танцевали la cachucha.
И он танцевал так, как танцуют под смоковницами и платанами, танцевал, как испанец, как истый испанец.
Никто во всем Вермланде не умел танцевать la cachucha так, как он. Никто не умел танцевать этот танец так, что стоило бы говорить об этом больше, чем об Эрнеклу.
Какого же кавалера утратил Вермланд, когда подагра заставила окостенеть его ноги, а суставы покрылись подагрическими шишками! Какой же он был кавалер — какой статный, красивый, рыцарственный! «Красавцем Эрнеклу» называли его те самые юные девицы, что могли воспылать смертельной враждой друг к другу только ради одного-единственного танца с ним.
Лильекруна снова начинает играть la cachucha, он неустанно играет один лишь танец la cachucha, и воспоминания уносят Эрнеклу назад, в прежние времена.