Выбрать главу
Но, схвативши за руку ветер, позабывшее все на свете, в лицо ему мечет и мечет лето – горячие речи.
О, море – как молодец! Весь он встряхнул закипевшие кудри, покрытый ударами песен о гневом зазнавшемся утре.
Ты вся погружаешься в пену, облизанная валами, но черную похоти вену мечтой рассеку пополам я.
И завтра, как пристани взмылят, как валом привалится грудь: навылет, навылет, навылет меня расстрелять не забудь!

[1914]

И последнее морю

Когда затмилось солнце, я лег на серый берег и ел, скрипя зубами, тоскующий песок, тебя запоминая и за тебя не веря, что может оборваться межмирный волосок.
Всползали любопытно по стенам смерти тени, и лица укрывала седая кисея… Я ощущал земли глухое холоденье, но вдруг пустынный воздух вздохнул и просиял!
Ты чувствуешь в напеве скаканье и касанье? То были волны, волны! Возникнут и замрут… Я вспомнил о Тоскане, где царствовать Оксане. И вот тебе на память навеки изумруд.

Крым

Август 1914 г.

Четвертая книга стихов

1916

Повей вояна

(Вступление)
Еще никто не стиснул брови врагам за думой одолеть их, когда, шумя стаканом крови, шагнуло пьяное столетье.
Как старый лекарь ржавым шилом, увидя знак болезни тяжкой, он отворил засовы жилам и бросил сгустки в неба чашку.
Была страна, как новый рой, курилась жизнь, как свежий улей; ребенок утренней порой игрался с пролетавшей пулей.
Один поет любовь, любовь, любовь во что бы то ни стало! Другой – мундира голубого сверкает свежестью кристалла.
Но то – рассерженный грузин, осиную скосивши талью, на небо синее грозил, светло отплевываясь сталью.
Но то – в пределы моряка, знамена обрывая в пену, вкатилась вольности река, смывая гибель и измену.
Еще смертей двойных, тройных всходил опары воздух сдобный, а уж труба второй войны запела жалобно и злобно.
Пускай тоски, и слез, и сна не отряхнешь в крови и чаде: мне в ноги брякнулась весна и молит песен о пощаде.

1916

«Еще! Исковерканный страхом…»

Еще! Исковерканный страхом, колени молю исполина: здесь все рассыпается прахом и липкой сливается глиной!
Вот день: он прополз без тебя ведь, упорный, весенний и гладкий. Кого же мне песней забавить и выдумать на ночь загадки?
А вечер, в шелках раздушенных кокетлив, невинен и южен, расцветши сквозь сотни душонок, мне больше не мил и не нужен.
Притиснуть бы за руки небо, опять наигравшее юность, спросить бы: «Так боль эта – небыль?» и – жизнью в лицо ему плюнуть!
Зажать голубые ладони, чтоб выдавить снежную проседь, чтоб в зимнем зашедшемся стоне безумье услышать – и бросить!
А может, мне верить уж не с кем, и мир – только страшная морда, и только по песенкам детским любить можно верно и твердо:
«У облак темнеют лица, а слезы, ты знаешь, солены ж как! В каком мне небе залиться, сестрица моя Аленушка?»

1916

«Если ночь все тревоги вызвездит…»

Если ночь все тревоги вызвездит, как платок полосатый сартовский, проломаю сквозь вечер мартовский Млечный Путь, наведенный известью.
Я пучком телеграфных проволок от Арктура к Большой Медведице исхлестать эти степи пробовал и в длине их спин разувериться.
Но и там истлевает высь везде, как платок полосатый сартовский, но и там этот вечер мартовский над тобой побледнел и вызвездил.
Если б даже не эту тысячу обмотала ты верст у пояса, – все равно от меня не скроешься, я до ног твоих сердце высучу!
И когда бы любовь-притворщица ни взметала тоски грозу мою, кожа дней, почерневши, сморщится, так прожжет она жизнь разумную.
Если мне умереть – ведь и ты со мной! Если я – со зрачками мокрыми, – ты горишь красотою писаной на строке, прикушенной до крови.