Пусть
мягче тигровой лапы
вечер на горло наступит,
весь
в шорохах автомобильных шин, –
снова грусть
засветит угрюмые лампы –
темную снова глазами пустоту пить,
пока не измерит вселенскую весь
призрачный торгаша аршин.
Ночь в ночь!
Чем же отмоете
приросшую к каждому сердцу ночь вы?
Пуля и нож,
войте не войте, –
кровь уже хлещет в бездонные почвы.
День в день
вдень:
придутся один на один,
ум прикуют на беззвучную цепь,
и только по датам смертей и родин
различишь с десяток
с важнейшим
в конце.
Выверни наизнанку –
та же синь:
весен булавочные уколы,
темные отеки осени
крутят земли замызганную шарманку
на выдуманной оси.
Все одно:
в море войдешь,
улыбаясь
плавному сгибу морского хребта…
Так же и в дни.
Дно?
Дна не найдешь,
только глубь голубая, –
ей о себе станешь шептать.
День в день
вдень,
стань тихонько сбоку сам:
ни один не выдастся профиль,
точно дьявольским фокусом
дурачит ярмарку Мефистофель.
Вот
новый опыт
над участью человека
той же зловещей фантазии:
две тени показались
на транспаранте двадцатого века –
изъеденный банкиром лик Европы
и гневом задернутое лицо Азии.
1920
Стальной соловей
1922
Посвящено Окжемир
О нем
Со сталелитейного стали лететь
крики, кровью окрашенные,
стекало в стекольных, и падали те,
слезой поскользнувшись страшною,
И был соловей, живой соловей,
он бил о таком и об этаком:
о небе, горящем в его голове,
о мыслях, ползущих по веткам.
Он думал: крылом – весь мир обовью,
весна ведь – куда ни кинешься…
Но велено было вдруг соловью
запеть о стальной махинище.
Напрасно он, звезды опутав, гремел
серебряными канатами, –
махина вставала – прямей и прямей
пред молкнущими пернатыми!
И стало тогда соловью невмочь
от полымем жегшей одуми:
ему захотелось – в одно ярмо
с гудящими всласть заводами.
Тогда, пополам распилив пилой,
вонзивши в недвижную форму лом,
увидели, кем был в середке живой,
свели его к точным формулам.
И вот: весь мир остальной
глазеет в небесную щелку,
а наш соловей стальной,
а наш зоревун стальной
уже начинает щелкать!
Того ж, кто не видит проку в том,
кто смотрит не ветки выше,
таким мы охлынем рокотом,
что он и своих не услышит!
Мир ясного свиста, льни,
мир мощного треска, льни,
звени и бей без умолку!
Он стал соловьем стальным!
Он стал соловьем стальным!..
А чучела – ставьте на полку.
1922
Об обыкновенных
1
Жестяной перезвон журавлей,
сизый свист уносящихся уток –
в раскаленный металл перелей
в словолитне расплавленных суток.
Ты гляди: каждый звук, каждый штрих
четок так – словно, брови наморщив,
ночи звездный рассыпанный шрифт
набирает угрюмый наборщик.
Он забыл, что на плечи легло,
он – надвое хочет сломаться:
он согнулся, ослеп и оглох
над петитом своих прокламаций.
И хоть ночь, и на отдых пора б, –
ему – день. Ему кажется рано.
Он качается, точно араб
за широкой страницей Корана.
Как мулла, он упрям и уныл,
как араба – висков его проседь,
отливая мерцаньем луны,
не умеет прошедшего сбросить.
У араба – беру табуны,
у наборщика – лаву металла…
Ночь! Меня до твоей глубины
никогда еще так не взметало!
2
Розовея озерами зорь,
замирая в размерных рассказах,
сколько дней на сквозную лазорь
вынимало сердца из-за пазух!
Но – уставши звенеть и синеть,
чуть вращалось тугое кормило…
И – беглянкой блеснув в вышине –
в небе вновь трепетало полмира.
В небе – нет надоедливых пуль,
там, не веря ни в клетку, ни в ловлю,
ветку звезд нагибает бюль-бюль
на стеклянно звенящую кровлю.
Слушай тишь: не свежа ль, не сыра ль?..
только видеть и знать захотим мы –
и засветится синий сераль
под зрачками поющей Фатимы.