Глаза слепит от синих искр,
в ушах – полозьев зыбкий свист,
упрям упряжек поиск –
летит собачий поезд!..
Влеки, весна, меня, влеки
туда, где стынут гиляки,
где только тот в зимовья вхож,
кто в шерсти вывернутых кож,
где лед ломается, звеня,
где нет тебя и нет меня,
где все прошло и стало
блестящим сном кристалла!
1922
Чума
Какие умы
чумы не боятся?
И только мы –
кольцо удальцов –
в лицо чумы
смеем смеяться!
Ничто чума,
когда у жены
волосы страстью к старости крашены.
Ничто чума,
когда сожжены
глаза и в зеркале теплятся страшно…
Вчера – глядел:
китаец в схватках
вился, пеной пыль замесив.
А вечер рдел –
губная помадка, –
чесоткой звезд щекочась в небеси.
И я увидал:
косые глазища, –
зрачки почти, почти стекленя,
в моих последней надежды ищут,
последнего в мире видя меня.
Он смолк,
а зрачки я забрал с собою:
они помогут моим сиять,
когда – к последнему мира забою –
себя подведу, чтоб взорваться, – я.
1922
Совет ветров
1923
Как и всё –
Оксане Синяковой
В стоны стали
В стоны стали погруженным,
в шепот шкива, в свист ремня,
как мне кинуть по «Гужонам»
радость искрой из кремня?
Как мне выбить, вырвать, вызвать,
не успевши затвердеть,
из-за лязга, из-за визга
дрожь у тысячи сердец?
Ты о чем замолк, формовщик?
Выбей годы в звон листа!
За тебя теперь бормочет
закипающая сталь.
Тугоплавкого металла
зачерпни и пей до дна:
ведь и этой песни алой
влага горлу холодна.
Если горло стало горном,
день – расплавленным глотком,
надо выть огнеупорным,
мир тревожащим гудком.
Надо вызнать кранов скрежет,
протереть и приладнять
все, что треплет, кружит, режет
болью будущего дня.
Пусть же все колеса сразу
затрепещут, зазвенят –
сложат песню – к фразе фразу,
прокатив через меня!
1923
Гастев
Нынче утром певшее железо
сердце мне изрезало в куски,
оттого и мысли, может, лезут
на стены, на выступы тоски.
Нынче город молотами в ухо
мне вогнал распевов костыли,
черных лестниц, сумерек и кухонь
чад передо мною расстелив.
Ты в заре торжественной и трезвой,
разогнавшей тленья тень и сон,
хрипом этой песни не побрезгуй,
зарумянь ей серое лицо!
Я хочу тебя увидеть, Гастев,
длинным, свежим, звонким и стальным,
чтобы мне – при всех стихов богатстве
не хотелось верить остальным;
Чтоб стеклом прозрачных и спокойных
глаз своих разрезами в сажень
ты застиг бы вешний подоконник
(это на девятом этаже);
Чтобы ты зарокотал, как желоб
от бранчливых маевых дождей;
чтобы мне не слышать этих жалоб
с улиц, бьющих пылью в каждый день;
Чтобы ты сновал не снов основой
у машины в яростном плену;
чтоб ты шел, как в вихре лес сосновый,
землю с небом струнами стянув!..
Мы – мещане. Стоит ли стараться
из подвалов наших, из мансард
мукой бесконечных операций
нарезать эпоху на сердца?
Может быть, и не было бы пользы,
может, гром прошел бы полосой,
но смотри – весь мир свивает в кольца
немотой железных голосов.
И когда я забиваю в зори
этой песни рвущийся забой, –
нет, никто б не мог меня поссорить
с будущим, зовущим за собой!
И недаром этот я влачу гам
чугуна и свежий скрежет пил:
он везде к расплывшимся лачугам
наводненьем песен подступил.
Я тебя и никогда не видел,
только гул твой слышал на заре,
но я знаю: ты живешь – Овидий
горняков, шахтеров, слесарей!
Ты чего ж перед лицом врага стих?
Разве мы безмолвием больны?
Я хочу тебя услышать, Гастев,
больше, чем кого из остальных!
1922
Жар-птица в городе
Ветка в стакане горячим следом
прямо из комнат в поля вела
с громом и с градом, с пролитым летом,
с песней ночною вокруг села.
Запах заспорил с книгой и с другом,
свежесть изрезала разум и дом;
тщетно гремела улицы ругань –
вечер был связан и в чащу ведом.